одном из моих рассказов о путешественниках я высмеяла именно его. Он обиделся. Тут же на извозчике все это дело мы выяснили. Конечно, рассказ не имел к нему никакого отношения.

Мы оба жалели, что это не выяснилось раньше. Он стал заходить ко мне. Но все это длилось недолго. Надвигалась война и его отъезд на фронт.

Беседы наши были забавны и довольно фантастичны. Задумали основать кружок «Островитян». Островитяне не должны были говорить о луне. Никогда. Луны не было. Луна просто вычеркивалась из существования. Не должны знать Надсона. Не должны знать «Синего журнала». Не помню сейчас, чем все это было связано между собою, но нас занимало.

Свое нелепое стихотворение «Сказка» он посвятил мне. В новом издании, напечатанном в Регенсбурге, «Сказку» поместили, почему-то вычеркнув посвящение. Должно быть, решили, что это не имеет значения. Но я эту «Сказку» люблю, и для меня она имеет большое значение, и я ее не отдам. Она моя.

Гумилев собирался на войну. Иногда приходила Анна Ахматова, тревожная и печальная. Он жил один в Петербурге. Все у них было беспокойно, и нельзя было ничего расспрашивать. Чувствовалось, что говорить нельзя. Ахматова быстро уходила.

— Пойду посмотрю на него.

Было что-то больное и тревожное, чего нельзя было касаться. Потом видела я Гумилева уже в военной форме. Все вскользь… И все ушло.

* * *

Я лежала в больнице в Париже. У меня был тиф. И зашел меня навестить Биншток, секретарь Союза иностранных писателей.

Он всегда ужасно волновался, и, хотя сидел далеко от меня, около дверей на стуле для посетителей, мне казалось, что от его волнения все бутылочки, рецепты, стаканы и баночки с моего больничного столика летят на пол, а висящий на стене термометр гонит ртуть до сорока.

Мне было худо. Я сказала Бинштоку:

— Ради Бога, ничего мне не рассказывайте. Меня все беспокоит, я очень больна. Не хочу знать ни плохого, ни хорошего.

— Я знаю, я знаю, — заторопился он. — Я утомлять не буду. Я только одно. Новость. Гумилев расстрелян.

— О-о-о! Ведь я же просила. Зачем вы… Я так любила Гумилева! О-о-о!

И слышу дрожащее блеяние Бинштока:

— Дорогая! Я же думал, что это вас развлечет…

О, Господи!

И времени не стало

«Осталась последняя до утра».

Что это за фраза? Все время мысленно повторяю ее. Навязла. Надоела. Но у меня это часто бывает. Или фраза, или мотив. И мучит.

Открываю глаза.

Старуха на коленях растапливает печку. Щепки потрескивают.

И трещит моя печь, озаряя в угле За цветной занавеской кровать.

Сколько раз я это пела.

У моей кровати цветная занавеска собрана в сборку, просвечивают яркие пунцовые розаны.

Старуха в коричневой шали, в темном платке на голове, вся скорчилась, собралась в один комок, дует на щепки, гремит железом. В окошке, вижу, играет солнце на замерзшем стекле.

Только станет лучами с морозом играть…

Все как в песне. А как дальше? Ах, да:

И кипит самовар на дубовом столе…

Да, вот и самовар кипит в углу на столе. Легкий пар идет из-под крышки. Кипит, поет.

Вдоль по лавочке ходит петушок. Подошел к окну, загнул головку бочком, заглянул и защелкал коготками. Пошел дальше.

А где же кот? Без кота мне не прожить. А вот он где, на столе за самоваром, греется, жмурится. Толстый, рыжий.

Кто-то застучал в сенях. Обивает снег с валенок. Мягко тупают валенки. Старуха тяжело поднялась, пошла вперевалку к дверям. Лица ее я не вижу, да ведь, все равно, я же знаю ее…

Спрашиваю:

— Кто там пришел?

Отвечает:

— Да этот, как его…

Слышу разговор. Старуха говорит с порога:

— Что ж, можно будет зажарить.

И вот в руках у нее, вниз головой, огромная птица — черная, с толстыми красными бровями. Глухарь. Охотник принес.

Надо вставать.

У кровати мои белые валенки. Милые белые валенки. Давно-давно кинематографическая фирма Ханжонкова устраивала в Петербурге охоту для группы артистов, писателей и их друзей. Повезли нас в Тосно по белому, твердому снегу охотиться на лосей. Длинный обед с шампанским, весело. Рано утром на розвальнях покатили на опушку леса. Мне так нравились мои белые, остроносые лыжные валенки. И помню свою белую шапочку. На снегу ни ног, ни головы видно не будет. Ни один зверь не признает меня за человека. Это я сама придумала такой охотничий трюк.

Какой-то распорядитель поставил нас на места. Запретили курить и разговаривать. Но мы решили, что немножко-то можно. Я стояла с писателем Федоровым. Слышно было «а-а-а…» — крик загонщиков. Потом выяснилось, что лоси подходили, посмотрели на нас через кусты и ушли. Мы им не понравились. Вместо лосей выскочили зайцы. Один как раз против меня. Бежал не быстро, а от куста к кусту, хитрил, не то удирал, не то прятался. И вдруг Федоров вскинул ружье и прицелился. Я крикнула: «Не сметь!» — раскинула руки и прыгнула перед дулом его ружья. Он заорал еще громче, что-то вроде «ду-у-у», вероятно, застрявшее в горле «дура». «Ведь я же мог уложить вас на месте!» Но не беда, что орал. На этой охоте главное было — спасти зайца. И белые, узенькие, ловкие валенки приплясывали на снегу.

Потом они у меня пропали. Их украл и пропил муж горничной, безработный пьяница. И вот теперь эти валенки опять со мной. Стоят так просто у постели. Я сунула в них ноги и пошла в чуланчик, одеваться.

В чуланчике узенькое окошко, на стене зеркальце. Смотрюсь. Странная я какая-то. Лицо у меня, как на детской фотографии. Право, точно мне четыре года. И улыбка лукавая, с ямочками. А волосы-то, волосы стриженые, с челочкой, светлые, шелковые, облегают голову. Вот такие были они, когда я гуляла с няней по

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату