Дорошевич ходил большими шагами вдоль и поперек своего огромного кабинета и говорил деланно равнодушным голосом:
— Да, да, Леля должна приехать дней через десять…
Всегда эти «десять дней». Они тянулись до самой его смерти. Он, кажется, так и не узнал, что его Леля давно вышла замуж за обшитого телячьей кожей «роскошного мужчину» — большевистского комиссара.
Он, вероятно, сам поехал бы за ней в Петербург, если бы не боялся большевиков до ужаса, до судорог.
Он умер в больнице, одинокий, во власти большевиков.
А в эти киевские дни он, худой, длинный, ослабевший от болезни, все шагал по своему кабинету, шагал, словно из последних сил шел навстречу горькой своей смерти.
Работая в «Русском слове», я мало встречалась с Дорошевичем. Я жила в Петербурге, редакция была в Москве. Но два раза в моей жизни он «оглянулся на меня».
В первый раз — в самом начале моей газетной работы. Редакция очень хотела засадить меня на злободневный фельетон. Тогда была мода на такие «злободневные фельетоны», бичующие «отцов города» за антисанитарное состояние извозчичьих дворов и проливающие слезу над «тяжелым положением современной прачки». Злободневный фельетон мог касаться и политики, но только в самых легких и безобидных тонах, чтобы редактору не влетело от цензора.
И вот тогда Дорошевич заступился за меня:
— Оставьте ее в покое. Пусть пишет, о чем хочет и как хочет. — И прибавил милые слова: — Нельзя на арабском коне воду возить.
Второй раз оглянулся он на меня в очень тяжелый и сложный момент моей жизни.
В такие тяжелые и сложные моменты человек всегда остается один. Самые близкие друзья считают, что «неделикатно лезть, когда, конечно, не до них».
В результате от этих деликатностей получается впечатление полнейшего равнодушия.
«Почему все отвернулись от меня? Разве меня считают виноватым?»
Потом оказывается, что все были сердцем с вами, все болели душой и все не смели подойти.
Но вот Дорошевич решил иначе. Приехал из Москвы. Совершенно неожиданно.
— Жена мне написала, что вы, по-видимому, очень удручены. Я решил непременно повидать вас.
Сегодня вечером уеду, так что давайте говорить.
Скверно, что вы так изводитесь.
Он говорил долго, сердечно, ласково, предлагал даже драться на дуэли, если я найду это для себя полезным.
— Только этого не хватало для пущего трезвона!
Взял с меня слово, что если нужна будет помощь, совет, дружба, чтобы я немедленно телеграфировала ему в Москву, и он сейчас же приедет.
Я знала, что не позову, и даже не вполне верила, что он приедет, но ласковые слова очень утешили и поддержали меня — пробили щелочку в черной стене.
Этот неожиданный рыцарский жест так не вязался с его репутацией самовлюбленного, самоудовлетворенного и далеко не сентиментального человека, что очень удивил и растрогал меня. И так больно было видеть, как он еще хорохорился перед судьбой, шагал, говорил:
— Через десять дней должна приехать Леля. Во всяком случае, падение большевиков — это вопрос нескольких недель, если не нескольких дней. Может быть, ей даже не стоит выезжать. Сейчас ехать небезопасно. Какие-то банды… «Банды» был Петлюра.
Предчувствие мое относительно «испанки» оправдалось блестяще.
Заболела ночью. Сразу ураганом налетел сорокаградусный жар! В полубреду помнила одно: в одиннадцать часов утра актриса «Летучей мыши» Алексеева-Месхиева придет за моими песенками, которые собирается спеть в концерте. И всю ночь без конца стучала она в дверь, и я вставала и впускала ее и тут же понимала, что все это бред, никто не стучит и я лежу в постели. И вот опять и опять стучит она в дверь. Я с трудом открываю глаза. Светло. Звонкий голос кричит:
— Вы еще спите? Так я зайду завтра.
И быстрые шаги, удаляющиеся. Завтра! А если я не смогу встать, так до завтра никто и не узнает, что я заболела? Прислуги в гостинице не было, и никто не собирался зайти.
В ужасе вскочила я с постели и забарабанила в дверь.
— Я больна! — кричала я. — Вернитесь!
Она услышала мой зов. Через полчаса прибежали испуганные друзья, притащили самое необходимое для больного человека — букет хризантем.
«Ну, теперь дело пойдет на лад».
Известие о моей болезни попало в газеты.
И так как людям, собственно говоря, делать было нечего, большинство пережидало «последние дни конвульсий большевизма», не принимаясь за какое-либо определенное занятие, то моя беда нашла самый горячий отклик.
С утра до ночи комната моя оказалась набитой народом. Было, вероятно, превесело. Приносили цветы, конфеты, которые сами же и съедали, болтали, курили, любящие пары назначали друг другу рандеву на одном из подоконников, делились театральными и политическими сплетнями. Часто появлялись незнакомые мне личности, но улыбались и угощались совсем так же, как и знакомые. Я чувствовала себя временами даже лишней в этой веселой компании. К счастью, на меня вскоре совсем перестали обращать внимание.
— Может быть, можно как-нибудь их всех выгнать? — робко жаловалась я ухаживавшей за мной В. Н. Ильнарской.
— Что вы, голубчик, они обидятся. Неловко. Уж вы потерпите. Вот поправитесь, тогда и отдохнете.
Помню, как-то вечером, когда гости побежали обедать, осталась около меня только В. Н. и какой-то неизвестный субъект.
Субъект монотонно бубнил:
— Имею имение за Варшавою, конечно, небольшое…
— Имею доход с имения, конечно, небольшой…
Снится это мне или не снится?
— Имею луга в имении, конечно, небольшие…
— Имею тетку в Варшаве…
— Конечно, небольшую, — неожиданно для себя перебиваю я. — А что, если для разнообразия послать за доктором? Молодой человек, вы, по-видимому, такой любезный — приведите ко мне доктора, конечно, небольшого…
Он это прибавил или я сама? Ничего не понимаю. Надеюсь, что он.
Пришел доктор. Долго удивлялся на мой обиход.
— У вас здесь что же — бал был?
— Нет, просто так, навещают сочувствующие.
— Всех вон! Гнать всех вон! И цветы вон! У вас воспаление легких.
Я торжествовала.
— Чему же вы радуетесь? — даже испугался доктор.
— Я предсказала, я предсказала!
Он, кажется, подумал, что у меня бред, и радости моей разделить не согласился.
Когда я поправилась и вышла в первый раз — Киев был весь ледяной. Голый лед и ветер. По улицам с трудом передвигались редкие пешеходы. Падали, как кегли, сшибая с ног соседей.
Помню, заглядывала я иногда в какую-то редакцию. Стояла редакция посреди ледяной горы. Снизу идти — все равно не дойдешь: десять шагов сделаешь — и сползаешь вниз. Сверху идти — раскатишься и прокатишь мимо. Такой удивительной гололедицы я никогда не видала.
Настроение в городе сильно изменилось. Погасло. Было не праздничное. Беспокойно бегали глаза,