Вести о Вазир-Мухтаре скудны на базаре, как хорасанские ковры. Ковров не получить из Хорасана, там возмущение, можно обойтись и без них. Никто уже не помнит, что слугу-кяфира избили на базаре. Кяфиры — чужие люди, и с ними ведут дела чиновники. Товары стали хуже, лоты бродят толпами, не стало житья от лотов.
Каждый день на базаре палачи бьют воров по пяткам, отрезают правые руки, вспарывают животы.
12
Визиты были отданы не совсем удачно: к Абуль-Хасан-хану он попал к третьему, надо бы ко второму. С этим ташаххюсом можно было поистине потерять голову. Зато — за него двое других.
Кое-кто из высокопоставленных не захотел удостоить ответным посещением. И ладно. Дело на том и кончено.
Шах поддавался, шах уплатит восьмой курур сполна. На приватной аудиенции, когда шах весил на пуд меньше, чем на официальной, он сказал ему: «Вы мой эмин, вы мой вазир, все мои вазиры — ваши слуги, во всех делах ваших прямо адресуйтесь к шаху, шах ни в чем вам не откажет», и еще и еще. Положим, что это форма пустая, но чутьем можно было понять: будет восьмой курур.
Пленные были много неприятнее. Прежде всего не все они были пленными. Многие жили уж здесь по десять-пятнадцать лет, а происходили из провинций, которые были русскими завоеваны без году неделя. Но трактат должен был быть исполнен. Влияние русское должно было быть утверждено, иначе непонятно, зачем он здесь сидел.
Он представлял российскую державу на Востоке, а это не безделица. Тысячи семейств переходили, изменяли жизнь свою — он выводил их из Персии, как некогда вывел Моисей из Египта евреев. Все же надоедали они, путались целый день.
Раз ночью две женщины попросили казаков пропустить их в посольство для важных разговоров. Казаки не хотели. Вызвали Мальцова.
Женщины оказались — одна армянкой, другая немкой. Они были похищены недавно и доставлены в гарем Алаяр-хана. Обе происходили из Караклиса и хотели вернуться на родину. Уйти им удалось через Алаяр-ханова евнуха, которого они подкупили.
Мальцов приказал доложить Грибоедову. Грибоедов, не вставая с постели, распорядился: принять, поместить во втором дворе, отвести им особое помещение.
Алаяр-хан по силе трактата был то же, что и любой лавочник. Ему не мешает подумать о русском трактате.
Назавтра пришел к Грибоедову Ходжа-Мирза-Якуб.
Евнуху шахскому было поручено просить Грибоедова уступить жен Алаяр-хана. Он просидел недолго, и разговор был короткий.
Грибоедов посоветовал Алаяр-хану обратиться в российское министерство иностранных дел, к господину Нессельроду. Может быть, он сделает исключение в трактате для Алаяр-хана. Ходжа-Мирза-Якуб посмотрел в зеркала, увидел себя и Грибоедова, подумал немного, потом медленно поднялся, поклонился вежливо и ушел.
13
Когда Самсон узнал, что Грибоедов добивается дестхата о его выдаче, он никому ничего не сказал. Он подтянулся только, подвязался покрепче и пошел для чего-то осматривать свой дом.
Стройка была крепкая.
— Белить нужно, — сказал Самсон деду-дворнику и ткнул пальцем в облупившуюся белую скорлупу на стене.
Он ковырнул ее пальцем, скорлупа стала в нежных трещинах, и трещина поползла далее. Он осмотрел забор.
— Забор чинить, подпоры новые ставить.
Лужи на дворе его огорчили:
— Мостить надо.
И назавтра же стали белить дом.
Когда дом починили штукатуры и плотники и поправили забор, Самсон послал за Скрыплевым.
— Садись, — сказал он ему. Скрыплев присел на край стула.
— Мне с тобой трудно говорить, — сказал Самсон, — и мой разговор недолгий. Только ты не хитри. Хитрить со мною ни к чему. Я кой-кого поумней пересиживал.
И только тогда взглянул на белобрысые волосы и крупные веснушки.
Скрыплев посапывал и молчал.
— Ты петь умеешь? — спросил серьезно Самсон.
— Петь? — Прапорщик удивился, и лицо у него стало обыкновенное, как всегда. — Н-нет, не умею.
— Знаю, что не умеешь, — сказал Самсон, — но если говорить не хочешь, так, может, попоешь?
— Прошу вас не шутить, ваше превосходительство, — сказал сипло прапорщик.
— А я шучу, — сказал Самсон, — я все шучу. Все как ни на есть. Всю жизнь шутил, а ты за меня отшучиваться будешь. Ну и хорошо. Помолчи. Я первый говорить буду. Есть о выводе дестхат.
Прапорщик опять удивился и опять стал как всегда.
— Выводить нас будут в Россию, под почетным караулом. Тебя, как командира, простят и дадут тебе в награждение шелковую нашивочку. На шейку твою. Как ты из высоких чинов и отец твой сидит в Херсоне главным куроводом.
Прапорщика покоробило. Он встал быстро.
— Прошу вас, Самсон Яковлевич, не затрагивать…
— А я затрагиваю, — сказал Самсон, — я всех затрагиваю и на твое прошение не гляжу. Ты прошение, чтобы не затрагивать, напиши на листочке и дай мне.
Скрыплев двинулся вон из комнаты.
— Не спеши, Астафий Василич. Ты это прошение изготовь, я подпишу, и мы его превосходительству главному Грибоедову вместе отправим. Что ж в одиночку!
Прапорщик уже не спешил. Он стоял, и кадык ходил у него над воротником.
Самсон помолчал.
— Я паршивую овцу в баранте держать не стану, — сказал он ровно, — и уходи на все четыре стороны. Я тебя не держу. Сегодня же собирай хламишко свой. Тебе дед подсобит, да я еще на дорогу тебе рыбьих мехов подарю. Зейнаб сюда зови.
Прапорщик двинулся.
— Не то постой, — сказал Самсон, — может, не отпускать тебя? Ты, пожалуй, болтать станешь. Птица ты великая, беглый его императорского величества прапорщик. Тебе ж пропитание достать нужно будет.
Он смотрел на прапорщичьи ноги.
— Продашь, пожалуй. Нет, лучше я тебя в яму посажу. Здесь ямы хороши. Посидишь годка два и подохнешь. Посадить тебя разве в яму? Дед тебя по-раскольницкому отпоет. Не то попа позвать можно.
Но прапорщик молчал. Белобрысое существо с яркими домашними веснушками, российский прапорщик Евстафий Васильевич Скрыплев прислушивался к словам Самсона, как к словам, не относящимся к нему. Словно он попал на театр, и там шло представление: переодетый ханом мужик ругал кого-то. Случайно кто-то это и был он сам. Персидские ямы, оскорбление: старого отца звали куроводом, какие-то рыбьи меха — все путалось у прапорщика, у Евстафья Василича Скрыплева, у Сташи.
— Зейнаб зови, — сказал Самсон лениво. Вошла Зейнаб и стала почему-то у двери. Самсон оглядел ее и усмехнулся.
— Не нагуляла еще брюха. Ничего.
Зейнаб на него глядела очень ясно.
— Твой муж уезжает отсюда, — сказал он по-персидски. — К себе домой. Ты у меня жить будешь. Перебирайся в андерун. Сегодня же.
Зейнаб не заплакала, не испугалась.
— Ты поняла? Муж твой хараб. Я другого тебе мужа найду. Не плачь.
Она и не плакала.
— Моя вина, — сказал по-русски Самсон, — загубил девку.
Он не подозвал ее и не приласкал. Она опостылела ему почему-то сразу же после замужества. Она была его дочь, но ни разу после свадьбы она уже не проводила рукой по его лицу.
— Что ж ты стоишь? Уходи, — он махнул рукой.
— Я не хочу, чтобы муж уезжал, — сказала Зейнаб, — сделай так, чтобы он остался.
— Уходи прочь.
Самсон встал и показал ей кулак. Не хан стоял в комнате, а беглый вахмистр Самсон Яковлев.
— Уйди!
Зейнаб стояла так, как когда-то стояла ее мать-армянка, которую он убил, — подалась назад и не уходила.
— Убью, сволочь! — крикнул Самсон.
Он ударил ее кулаком в плечо, и, дрожа, потому что ничего уже не видел, а кулак ходил по своей воле, он вдруг разжал пальцы, схватил ее за волосы и бросил в дверь.
Потом отшвырнул ее сапогом и прошел, топая, к скрыплевской половине. Он постоял у коричневой, обитой коленкором двери, сопя и тарахтя.
У двери он остановился. Он сжался, подтянулся. Он метнул кулаком в дверь, как в пустое место. Дверь ничего, не поддавалась. Тогда, отступив с отвращением, так же все сжавшись, он медленно отошел от двери и стал бить стекла в галерее. Он метал кулаком в стекло, как в пустое место, и стекло разбрызгивало, как мису с водой.
Дойдя до последней рамы, он сунул в нее локтем, потому что руки у него были окровавлены.
Он стоял у конца галереи, там, где она выходила на балкон, и смотрел, как падает кровь с его рук.
Капли вздувались на красной ладони, потом текли к пальцам и медленно, толстыми струйками падали с них.
— Куроводы, — сказал он тихо.