Он любил своего арабского жеребца, как, верно, никогда не любил ни одной сговорчивой девы.

Кучером и конюхом у него поэтому был молодой цыган, который лучше понимал конский язык, чем русский. Жеребец ржал, цыган ржал, квартирмейстер посапывал сизым носом, глядя на них.

Цыган купал жеребца, и их тела в воде мало отличались по цвету: оба блестели, как мазью мазанные солнцем.

Конь храпел тихо и музыкально и, подняв кверху синие ноздри, плыл, цыган горланил носом и глоткой.

И у квартирмейстера ходил живот, когда он на них глядел.

Полк стоял лагерем в селении Джала. Офицеры жили в домах, лагерь был разбит за селением.

Когда в двух верстах от стоянки, за рекой, появился оборванный, кричащий цветом и сверкающий гортанью цыганский табор, когда стали заходить в полк цыганки с танцующими бедрами и тысячелетним изяществом лохмотьев, цыган стал пропадать. Он уходил купать коня, переплывал на другой берег и исчезал.

Квартирмейстер говорил:

— Пусть погуляет на травке.

Цыган гулял на травке, и под ним гуляли бледные бедра цыганского терпкого цвета. Однажды утром квартирмейстер не мог докричаться цыгана.

— Загулял, собака, — сказал он и пошел проведать своего жеребца.

Цыган лежал в конюшне, синий, с выкаченными глазами. Он пошевелил рукой и застонал. Конь тихо бил ногой и мерно жевал овес. Квартирмейстер выскочил из конюшни и зачем-то запер ее.

Он сразу вспотел.

Потом, осторожно ступая, он разыскал денщика, велел нести веревки, отпер конюшню и приказал посадить цыгана на жеребца. Цыган мотался и мычал.

Денщик прикрутил его веревками к коню. Квартирмейстер, посапывая, вывел коня из конюшни и, все так же осторожно ступая, повел к реке. Он пустил его в воду.

Конь поплыл, похрапывая, а цыган мотался головой. Квартирмейстер стоял, согнувшись, и смотрел пустыми глазами. Конь переплыл реку и, тихонько пощипывая траву, стал уходить к табору, а цыган танцевал на нем каждым членом.

Когда он ушел из глаз, квартирмейстер вдруг заплакал и тихонько сказал:

— Конь какой. Пропало. Нужно гнать чуму.

Он пришел к себе, заперся и стал пить водку.

Назавтра квартирмейстер вышел и увидел, что денщик лежит, разметавшись, выкатив глаза и ничего не понимая. Он отправил его в карантин.

Он дождался ночи. Ночью запихал в карманы по бутылке водки, вышел из дому, запер за собой дверь и ушел.

Он побродил, потом, постояв, толкнул какую-то дверь и вошел. На постели лежал незнакомый офицер и спал. Он не проснулся. Квартирмейстер скинул сюртук, снял рубашку, лег на пол посредине комнаты, вынул из кармана штоф кизлярки и стал молчаливо сосать. В промежутках он покуривал трубку.

Вскоре офицер проснулся. Увидев лежащего на полу незнакомого полуголого офицера, пьющего из бутылки водку, он подумал, что это ему снится, повернулся на другой бок и захрапел.

Квартирмейстер выпил штоф и на рассвете ушел, так и не принятый офицером за живое существо. Он накинул на себя сюртук, а рубашку забыл на полу.

Он скрылся, и больше его никто не видел ни в реальном, ни в каком другом виде.

Офицер, проснувшись и увидев пустой штоф и рубашку на полу, ничего не понимал.

Он был здоров и остался здоровым.

Прачка, жена музыканта, занимавшаяся стиркой для прокорма трех маленьких детей, жила с ним в землянке, тут же, в селении.

Девочка в это утро пришла к офицеру за бельем. Она подняла с полу рубашку. Офицер сказал, что она может взять ее себе. Вернувшись домой, в землянку, она заболела. Командир полка отдал приказ взять ее отца и мать в карантин, а девочку в гошпиталь.

Троих маленьких детей оставили в землянке, потому что карантин был переполнен. Карантинные балаганы, прикрытые соломой, кишели людьми, и там спали вповалку.

У землянки поставили часового. Селение опустело. Арбы заскрипели в разные стороны. Лохмотья, ведра, кувшины, пестрые одеяла, а среди них сидели злые и испуганные женщины и крикливые дети. Мужья молчаливо шагали рядом, и, высунув языки, терпеливо шли сзади собаки.

Темною ночью мать заболела в карантине. Она чувствовала жар, который плавил ее голову и нес ее тело.

Она как тень пробралась из карантина и как тень прошла сквозь цепь. Ночь была черная. Она шла вслепую, быстро и не останавливаясь, шла версту и две, как будто ветер гнал ее. Если бы она остановилась, она упала бы.

В голове у нее было темно и гудело, она ничего не понимала и не видела, но она прошла к землянке, к детям, перевалилась через порог и умерла.

Часовой смотрел, разинув рот, в окошко и видел труп матери и совершенно голых детей, которые молча жались в углу. Сойти с места и дать знать дежурному офицеру он не имел права. Дети выбежали наконец из землянки и с криками, уцепившись за часового, тряслись. Когда на рассвете пришли сменить часового, вызвали офицера. Он велел часовому, не прикасаясь ни к чему руками, шестом достать из землянки одеяло и прикрыть голых детей, которые тряслись, кричали и стучали зубами. Часовой так и сделал.

Сменясь с караула, он в ту же ночь, в палатке, заболел. К рассвету заболела вся палатка.

Так в войско графа Паскевича пробралась чума.

15

— Сашка, друг мой, скажи мне, пожалуйста, отчего ты такой нечесаный, немытый?

— Я такой же, как все, Александр Сергеевич.

— Может быть, тебе война не нравится?

— Ничего хорошего в ней, в войне, и нету.

Молчание.

— И очень просто, что всех турок или там персиян тоже не перебьешь.

— Это ты сам надумал, Александр Дмитриевич? А отчего ты так блестишь? И чем от тебя пахнет?

— Я намазавшись деревянным маслом.

— Это зачем же?

— В той мысли, чтоб не заболеть чумой. Выпросил у доктора полпорциона.

— А доктор тоже намазался?

— Они намазали свою рубашку и вымылись уксусом четырех разбойников. Если вам желательно, могу достать.

— Достань, пожалуй.

— Потом курили трубку и кислоту. Сели с другим немцем на коней и поехали.

— Что же ты с ними не поехал?

— Их такое занятие. Я этого не могу.

— А так небось поехал бы?

— У меня статское занятие, Александр Сергеевич, у них чумное.

— А что ж ты на вылазку с Иван Сергеичем не поехал? Он ведь статский, а напросился на вылазку.

— Господину Мальцову все это в новость. Они храбрые. Они стараются для форсы. А я должен оставаться при вас. Мало я пороху нюхал?

— Как так для форсы?

— Никакого интереса нет свой лоб под пули ставить. Да вы разве пустите. Смех один.

Молчание.

— Ты, пожалуйста, не воображай, что я тебя, такого голубчика, в Персию повезу. Я тебя в Москву отошлю.

— Зачем же, ваше превосходительство, вы меня сюда взяли?

Молчание.

— Сашка, что бы ты делал, если б получил вольную?

— Я б знал, что делать.

— Ну, а что именно?

— Я музыкантом бы стал.

— Но ведь ты играть не умеешь.

— Это не великое дело, можно выучиться.

— Ты думаешь, это так легко?

— Я бы, например, оженился бы на вдове, на лавошнице, и обучался бы музыке и пению.

— Какая ж это лавошница-вдова тебя взяла бы?

— С этой нацией можно обращаться. Они любят хорошее обхождение. Тоже говорить много не надо, а больше молчать. Это на них страх наводит. Они бы в лавке сидели, а я б дома играл бы.

— Ничего бы и не вышло.

— Там видно было бы.

Молчание.

— Надоело мне пение твое. Только я тебя теперь не отпущу. Поедем в Персию на два месяца.

Молчание.

— Тут, Александр Сергеевич, с час назад, как вы спали, приходили за вами от графа.

— Что ж ты мне раньше не сказал?

— Вы разговаривали-с. Адъютант приходил и велел прибыть на совещание.

— Ах ты, черт тебя возьми, дурень ты, дурень мазаный. Одеваться.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату