Какая-то женщина сказала громко:
– Шпионку ведут.
– А притворялась артисткой, - откликнулся бас.
И кто-то бросил в спину:
– У-у, гадина!…
Она ничего не слышала и ничего не видела. Перед глазами ее стояли сыновья, их перепуганные, заплаканные лица. Она растила мужчин. Так пусть же они будут мужчинами!
Пригородное шоссе было забито. Отчаянно гудели грузовики, пробивая себе дорогу. Громыхали телеги. Шли люди с детьми, узлами, чемоданами, катили детские коляски, переполненные скарбом, навьюченные велосипеды. Пыль не успевала садиться на землю, висела над дорогой.
А навстречу шли молчаливые красноармейцы, синим дымом чихали грузовики, груженные зелеными ящиками. На конной тяге гремели маленькие 'сорокапятки' - противотанковые пушки.
Иногда в небе появлялся самолет, раздавалась протяжная команда: 'Во-о-зду-ух!…'
И вся масса людей останавливалась, раскалывалась надвое и бросалась в придорожные канавы, в кусты, под деревья, вжималась в землю, чтобы уцелеть, выжить, подняться и идти дальше.
Цирковые лошади смирились с хомутами. Скрипели перегруженные телеги. Примолкли уставшие люди. Даже Киндер брел понуро, вывесив розовый язык и не обращая внимания на кошку, которую несла в корзинке какая-то худенькая девочка.
Брели по шоссе уже второй день. Ели всухомятку, никто не догадался прихватить посуду, в которой можно было бы варить пищу.
Тягостную историю с арестом Гертруды не то чтобы забыли, а не вспоминали. И от тоскливо- напряженных взглядов Павла и Петра уклонялись, чувствовали себя неловко, словно сами были в чем-то виноваты.
А братья примолкли, не откликались на шутку, не бегали вперегонки с Киндером: повзрослели в одночасье, раздавленные горем.
Флич не пытался их расшевелить. Он понимал, как им плохо, трудно сейчас. Какими они, должно быть, чувствуют себя одинокими, потерянными! Но был убежден, что время и возраст возьмут свое. Ведь они, в сущности, еще дети! А дети не грустят долго. Детское горе горько, да не глубоко. А время - великий лекарь.
Флич шел по обочине, возле скрипящей телеги, изредка поглядывал на молчаливых братьев и на ходу гонял на ладошке монету. По привычке.
Вечером свернули в лес. Распрягли лошадей, напоили в ручье и пустили пастись. Присматривать за ними Григорий Евсеевич назначил двух 'дежурных конюхов'. Он поддерживал во всем строгий порядок. Что ж с того, что цирк встал на колеса. Он - директор и за все в ответе!
Ночью жара спадала, но было тепло. Спали под соснами, на земле, подстелив плащи, пальто, пиджаки - кто что. Только Флич, у которого частенько побаливала поясница, ломал для постели лапник. Братья помогали ему.
А утром, когда Григорий Евсеевич растолкал спящих, оказалось, что ни Петра, ни Павла нет на месте. Их кричали, звали. Никто не откликался. Не было и Киндера.
А когда стали запрягать лошадей, Флич обнаружил прикрепленную к его чемодану написанную химическим карандашом на клочке газеты записку:
– Что там? - спросил подошедший Григорий Евсеевич.
Расстроенный Флич отдал ему записку. Григорий Евсеевич прочел и только вздохнул.
– Я догоню их. Они ж пропадут одни! - воскликнул Флич с отчаянием.
– Не догонишь, Яков. Может, они еще вчера вечером ушли.
– Все равно, Гриша. Я должен… Понимаешь? Я обещал Гертруде.
Григорий Евсеевич снова вздохнул горестно.
– Ну что ж, Яков…
– А вещи пусть едут, - сказал Флич. - Я - налегке.
Он крепко пожал руку Григорию Евсеевичу и пошел к шоссе. А оставшиеся смотрели ему вслед, пока он не скрылся за рыжими стволами сосен, начинавшими по-дневному раскаляться.
Часть вторая. ВЕЛИКИЕ ВОЖДИ.
Пехотный полк Зайцева вышел к реке возле Гронска. Арьергард - рота стрелков и батарея 'сорокапяток' - прикрывал отход.
Тяжело раненных на повозках перевезли через мост на тот берег и дальше в город, на станцию. Легко раненные шли сами. Те, что могли держать оружие, оставались в строю.
Подполковник Зайцев спустился к реке, стал стаскивать гимнастерку одной рукой, левая была перебинтована. Повязка стала серой от пыли, кровавое пятно на ней порыжело. Младший лейтенант Синица, не отходивший от командира ни на шаг, хотел помочь, но подполковник не позволил.
– Нет уж, Синичка, сам…
Он вошел в реку прямо в сапогах, зачерпнул горстью воду, плеснул себе в лицо. Ах, какое это счастье - вода в жару!
Федор Федорович Зайцев принял полк три месяца назад. Был он кадровым военным. После гражданской остался в армии. Дослужился до командира роты. Потом - академия. И вот - полк.
Федор Федорович был упрям, и все в нем выдавало эту упрямость. И широкая спина при небольшом росте, и косолапость, и тяжелый высокий лоб, нависающий над маленькими, словно вдавленными в глазницы, серыми глазками, и оттопыренные уши, и массивный подбородок. Только пухлые обветренные губы чуточку смягчали упрямость.
Подчиненные прозвали его 'бычком'.
Для Федора Федоровича война была работой. Он к ней готовился. Его одевали, обували, кормили, учили - все это, по его представлению, он получал в долг. А долг платежом красен.
С первого же дня, приняв полк, он не щадил себя и не щадил людей. Он был настырным и умел требовать.
После учебных марш-бросков по тревоге не один десяток бойцов спешил в санчасть с потертыми ногами. Зато стали наворачивать портянки аккуратно, как положено. Волка ноги кормят, а бойца - берегут.
Отрывая окопы, перелопатили не кубометры, а кубокилометры земли. Мозолей набили!… Зато пехотная лопатка потеряла вес, превратилась в продолжение руки. В считанные минуты полк мог зарыться в землю.
А как маскировались! А сколько на брюхе по-пластунски переползли! Если в одну линию вытянуть - поясок вокруг Земли. Не меньше.
Как-то на занятиях подполковник увидел командира взвода, стоящего во весь рост в мелком кустарнике в то время, когда его бойцы ползли. Он ничего не сказал комвзвода. А через день собрал