сильно нажимала на подсохшую царапину, но не говорила ни слова. И больше не плакала.
– Ещё попей, девочка, – попросила сидящая рядом с ней Ирина. – Немножечко, лучше будет. Ради меня, попробуй, ну?
Дина, приподняв голову, через силу сделала ещё несколько глотков из кружки, протянутой тёткой. Хрипло попросила:
– Дай маме…
Дарья, сидящая в изголовье кровати, плакала навзрыд, прижавшись щекой к неподвижной, холодной руке дочери.
– Диночка, Диночка моя… Ах я дура, ах проклятая, чтоб мне в болестях издохнуть… Прости меня, прости, маленькая, зачем я тебя только из дому вчера выпустила… Зачем ты только на этот базар растреклятый пошла?! Ведь как чуяла, маленькая моя, не хотела никуда идти! А я, дура, погнала! Боже мой, боже мой, девочка моя родненькая, что ж он сделал с тобой, что-о-о… За что, за что на нас напасть такая… Яша, господи, прости меня, Яшенька… Умирал – приказывал мне дочку беречь, а я, дура несчастная, куда смотрела? О чём только думала-а-а…
Нетронутый ковш с водой стоял рядом на подоконнике. Несколько женщин, столпившись около Дарьи, сочувственно качали головами, другие окружили постель. В крошечной комнате уже нечем было дышать, в маленькое окно сердито бился жук, но его никто не торопился выпустить на волю. Пылинки роились в широком солнечном луче, наискось падающем в комнату, но никто не задёргивал занавески. В комнате стоял приглушённый, тревожный гул женских голосов.
– Кто бы подумать мог, ромнялэ, только подумать…
– Это война всё! Из людей скотину делает…
– Да ведь какой парень был хороший! Сроду за ним такого не водилось! Да бог ты мой, скажи мне кто, что наш Сенька этакое натворит, я бы в рожу тому плюнула!
– Вот так, стало быть, милая… Всякое случается.
– Да нешто он добром бы её не уговорил?!
– Пошла бы Динка, жди! Она же учёная, умная, а он что?.. Да ещё брат двоюродный! К чему это? Чтобы дети порченые были?!
– Ох, дэвлалэ, дэвлалэ, прости нас, господи, скоро цыгане хуже гаджэн станут собаками бешеными, а за какой грех? Мы, что ль, эту войну удумали?..
– Ладно на войну-то повёртывать, чяялэ… – глухо произнесла Ирина, ставя кружку на подоконник рядом с ковшом. – Люди – они и есть люди, что при войне, что без неё. Всякие… Спортили парня на войне – значит, уже с тухлинкой был. Вон, Ванька, Дашкин старший, три года отвоевал, а так балбесом и остался – сердце радуется! И никаких паскудных штук за ним отродясь не видали! Мардо ихний ещё хужей, прости меня господи, и за что только Насте такое наказание с неба упало! И тот не додумался до того, чтобы свою же цыганку, свою же сестру…
– А чего это вы все сюда поналезли?! – вдруг послышался от дверей спокойный, слегка рассерженный голос, и цыганки разом умолкли. В комнату быстро, на ходу отстраняя с дороги не успевших увернуться женщин, вошла Настя. Пристально осмотрев цыганок, велела: – А ну-ка марш-марш отсюда все до единой! Иринка, и ты тоже! Ишь, встали караулом вокруг девочки… Поздно спохватились, брильянтовые! Раньше стеречь-то надо было!
Цыганки молча двинулись к дверям. Последней ушла плачущая Дарья, которой мать, наклонившись, сказала несколько едва слышных слов, и комната опустела.
Настя медленно прошлась вдоль стены. Открыв окно, выпустила на волю замучившегося жука, опустила ситцевую, в розовых цветах занавеску, и в комнате сразу стало сумрачно и прохладно. Солнечный луч улёгся на дне кружки с водой, отбросив на потолок зыбкое зеленоватое пятнышко света. Глядя на него, Настя вполголоса проговорила:
– Девочка, прости моего сына.
Дина медленно повернула голову.
– Простить – кого?..
– Моего сына, – ровно повторила Настя, присев на край постели и внимательно вглядываясь в серые, мутные от слёз глаза внучки.
Дина отвернулась, спрятала лицо в подушку. Хрипло спросила:
– Что ты знаешь, мами?.. Что?
– Ничего не знаю, – спокойно ответила Настя. – Ничего я не знаю, девочка. Только одно хочу сказать: коли уж так вышло – надо тебе с Сенькой пожить. Хоть год, хоть полгода, чтоб люди лишнего не болтали. Год промучаешься с ним, чтоб цыгане не гавкали, что ты, мол, полчаса в кустах замужем побыла… и разбегайтесь в разные стороны. Там уж слова худого никто не скажет. Главное – что ты замуж честной вышла и замужем честно жила. А дальше уж никто тебе не судья. Ты цыганка. Понимать такое должна.
– Я понимаю… – сдавленно произнесла Дина. – Я знаю…
– Вот и умница, – с облегчением сказала Настя. – А сейчас лучше поспи. Завтра нам в дорогу трогаться, так что лучше тебе отдохнуть. Мне ещё мать твою в чувство приводить…
– Бедная… Столько всего на неё упало… – зажмурившись, пробормотала Дина, и две слезы снова выбежали из-под её плотно сжатых век. – Мами, ты иди к ней, пожалуйста… И ещё… позови мне Меришку.
– Может, потом, девочка? – чуть помедлив, спросила Настя.
– Нет, сейчас. Быстрее… Позови! Я ей сказать должна, очень важное…
– Дэвлалэ-э… Ладно. Ежели найду – позову.
Встав, Настя вышла из комнаты. На подбежавших было к ней цыганок она взглянула так, что те отшатнулись.
– Опять выстроились, как солдаты?! Уйдите, говорят вам, от двери, дайте девочке поспать! Кто Меришку, раклюшку, сегодня видал?
Оказалось, что видели многие. Вместе с другими девчонками Меришка стояла сегодня в толпе, когда Сенька втащил во двор молодую жену. Кто-то вспомнил, что раклюшка, кажется, плакала.
– Испугалась, верно… Непривычная, что и говорить!
– Эта девочка поболе вас горя видала! – отрезала Настя. – Сейчас-то она где?
Но этого никто не знал.
– Чтоб нашли мне! И к Динке отправили, что-то она Меришке сказать хочет! – распорядилась Настя. – Илья мой куда задевался?
– Со двора ушёл…
– Господи, куда?! И этого не знаете?! Да чтоб вам пусто было, только языки чесать выучились, а как до дела – нет никого! Всем стадом за одним дедом доглядеть не можете! Пропадите вы пропадом, сороки бесхвостые! – и, на ходу затягивая на волосах платок, Настя быстро вышла из комнаты.
Следом выбежали несколько молодых женщин, рассыпались по двору, вылетели за ворота, и вскоре вся слобода звенела от их криков: «Меришка! Меришка-а-а! Кай ту, чяёри, яв адарик! Яв кэ ямэ!»[72] Но Мери не отзывалась.
Над Днепром спускались плотные, душноватые сумерки. Из-за степи поднимался рваный край тёмно-синей тучи, и на её фоне яркими, золотистыми казались высвеченные низким солнцем ветви вётел, едва тронутых зелёным пушком. Влажно, остро пахло молодой травой и оттаявшей землёй. Вода Днепра, медленно бегущая в обрывистых берегах, казалась неподвижной, потемневшей: тяжёлые облака, перегородившие полнеба, уже отразились в ней. Сверху раздавался тоскливый журавлиный крик: целый клин летел над рекой, возвращаясь из тёплых стран в родные, ещё холодные болота и залитые талой водой луга. Со стороны косогора уже поднимался туман, две охотящихся совы промчались совсем низко над травой – и прянули в сторону, увидев на отлогом песчаном берегу, у самой воды, огонь костра и рядом с ним – две крохотные красные искорки цыганских трубок.
– Гроза будет, – нарушил молчание Митро, покосившись на подбирающуюся к косогору тучу.
– Рано ещё грозе, – Илья тоже поглядел в сторону темнеющей полосы над рекой. – Так… дождичком польёт. Пора до дому, что ли?
– Сейчас пойдём, – Митро, покряхтев, подтолкнул сапогом в огонь несколько выпавших веток, и костёр весело затрещал, выстрелив в небо целым снопом искр. – Вот объясни мне, в конце концов, какая муха