язвой не до разговоров. Он опять сел и стал щупать живот.
— Да что вы, в конце концов! Я ответственно вам говорю — тянуть нельзя, надо оперировать срочно. Умрете.
— Мне больно. Я, наконец, требую обезболивания.
— Кем вы работаете?
— Я занимаюсь экономикой и планированием нашего хозяйства. Что-то я понимаю!
— Хорошо. Пусть жена ваша, если хотите, звонит кому угодно. Скажите ей. Подождем еще минут двадцать. — В раздражении Мишкин поднялся с кровати резко. Благодаря его росту раздражение проявилось в быстром, дальнем и скором отлете головы кверху от больного. Больной с удивлением резко перевел глаза под потолок. — Пусть звонит. Где жена?
Мишкин вышел в коридор. К нему подошла жена:
— Ну, что делать будем, доктор? Он так страдает.
— Конечно. Но он не хочет оперироваться. А надо срочно. У него язва лопнула. Он не хочет! Вы должны его уговорить.
— Как же я могу уговорить? Он же взрослый человек.
— Как хотите. Он умрет у вас. Или у нас, если хотите. Идите к нему и решайте. Все. Не тяните только сейчас.
— Его лечил профессор Семин…
— Знаю. Но профессор не сегодня его лечил. Такого же с ним никогда еще не было.
— Он очень верит профессору.
— Не тяните время, идите к нему договаривайтесь. Мишкин пошел к себе в кабинет. Следом пришли Игорь Иванович и Лев Павлович.
— Ну и пусть. Я для него, конечно, не авторитет. Он у профессоров лечится. А я какой-то врачишка без регалий. А ведь как быдло считает, как люмпен: хирургу — ему бы только резать. А у него перитонит уже. Хоть бы действительно нашелся какой-нибудь профессор. Он бы согласился. Нельзя же тянуть дальше. Да пусть жена любому профессору позвонит. Лева, пойди подскажи ей какого-нибудь профессора. А то еще думать будут бог знает сколько времени. Пойди подскажи.
— Какого?
— Любого. Был бы в чинах. Из любого института. Время жалко.
Мишкин сел на подоконник. Солнце стало жарить в спину.
— Спички есть? — Игорь дал огня. — Черт его знает. Я представляю, Игорь, своего деда или прадеда, который подходил к больному, садился рядом с кроватью в кресло, которое ему подвигали, а не на кровать, как я, верста, превращающаяся в зигзаг, брал больного за руку, вынимал из кармана часы, щелкал крышкой; и это вот лицедейство, этот ритуал, шаманский трюк сразу ставил больного и врача на разные уровни. Врач сразу же становился начальником, даже если больной император. А я! Ворвался в палату, сел на кровать, без особых разговоров сразу стал щупать и что-то скороспело изрекать — никаких ритуалов. Я ему ровня, коллега — в лучшем случае. Мы уравнены. Я могу его поразить только ростом, от которого я сам уже давно устал. Конечно, я могу купить карманные часы, даже, наверное, сделаю это, но как у деда… я никогда не смогу.
В конце этого вопля вошел Лев Павлович и с ходу, так сказать, не перестраивая боевых порядков, включился в беседу:
— Да, вот раньше земские врачи, говорят! Они были покрепче нас. Говорят, одними своими знаниями, руками, глазами…
— Ушами, — поддакнул Мишкин.
— Да, ушами. Все могли — и диагноз поставить, и лечить.
— И ногами?
— Что?
— Что банальности балаболишь? Люди они были хорошие, понял, люди. А любой самый средний врач сегодня намного сильнее самого хорошего врача прошлого. В общем, сильнее, лечить будет успешнее. Медицина ушла больно далеко. Ну, что жена?
Звонит?
— Звонит. Ничего я не подсказывал ей — у нее целый список профессоров. Кто-то ей по телефону сообщил. А мужик-то допоется. Доходит, по-моему.
Игорь Иванович. Да! Евгений Львович! Совсем забыл. Звонила Марина Васильевна утром, просила напомнить, что завтра нашей больнице сдавать нормы ГТО. Надо максимальное количество людей завтра к девяти часам утра.
Мишкин раскрыл рот. Снова закрыл.
— ГТО сдавать?! Я лично оперировать буду и никого не буду гнать.
— А не будете гнать, никто и не пойдет.
— А это пусть работают общественные организации — им списки в райздрав сдавать после, не мне.
Агейкин. Никто не хочет.
Мишкин. Вестимо.
Илющенко. Надо же! Из райздрава вчера звонили, чтоб все вышли до пятидесяти лет. Агейкин. Побегаем.
Мишкин посмотрел на Илющенко и протянул в его сторону руку, скрученную в виде фиги:
— Вот я побегу. У меня операция с утра. Агейкин. А что вы кричите? Услышат.
Мишкин. И что? Когда наконец этот больной согласится? И он будет умирать, и мы вместе с ним. Пошли.
Все втроем пошли. Больной, естественно, в палате. Жены нет.
— А жена звонит?
— Да, наверное. Никого нет. Воскресенье, знаете ли. Очень мне жаль, что нет профессора Семина.
«Господи, при таких болях и такое многословие и цветистость», — опять подумал Мишкин и вслух:
— Надо оперироваться. — И опять подумал: «Возвратная форма этого глагола смешна».
— Нет, нет. Завтра профессор приедет. Завтра и решим. Мишкин шепнул Агейкину:
— Еще больше стал разговаривать. Это эйфория, уже перитонит. — Потом громко: — Ждать нельзя. Мы теряем время. — Снова пощупал пульс, живот, посмотрел язык, покачал головой: — Нельзя ждать, нельзя.
— А мне и легче уже. Напрасно вы. Ничего, ничего. Завтра. Вот приедет барин, барин нас рассудит.
Мишкин выскочил из палаты.
— Вы видите — это уже эйфория, это перитонит. Язык стал суше. Пульс за сто идет. Надо срочно оперировать. Пойди, Игорь, померь давление. Где жена его?! Пошли.
Жена в ординаторской у телефона. Только что положила трубку.
— Никого, Евгений Львович.
— Надо оперировать. У него развивается перитонит. Он умрет.
— Уговорите его, Евгений Львович.
— А вы согласны на операцию?
— Нет! Как же я могу? Он должен сам. Я за него не могу решать.
— Идите и уговорите его.
— Что вы, доктор! Я сказать ему могу, может быть, свое мнение. А решать он должен. Как я могу.
— Он у нас два часа уже! Ну, идите к нему. Пришел Игорь:
— Давление держит. Сказал, чтоб лейкоцитоз взяли.
— А что он тебе даст? Наверняка высокий. А если нет? Все равно — это нам ничего не даст. Что делать?! Недавно было письмо министра, подтверждающее прошлые постановления, что больного можно оперировать, только получив у него письменное согласие. Письменное! А то бы мы…
Прошел еще час.
Никаких изменений. Больной отказывается уже с усмешкой. Усмешка — признак эйфории. Эйфория — признак перитонита. Перитонит — смерть.
Мишкин вспомнил Суворова и турок под Измаилом: «Двадцать четыре часа на размышление — воля. Первый выстрел — уже неволя. Штурм — смерть!» А ведь начинается штурм.