Мишкин. Может, раз они на мне.
Нина. Сейчас я позвоню. Помогут.
Мишкин. Да бросьте. Никуда я не поеду. И вообще перебьюсь. Не первая необходимость.
Нина. Что за вздор. Если есть возможность.
Мишкин. Не надо. Я же говорю, не нужно этого.
(Игорь подмигнул Нине: мол, надо, звоните, а я его пока за руки подержу.)
Илющенко. Евгений Львович, вы перед уходом все-таки взгляните на больного.
Мишкин. Вестимо. А как же иначе.
Нина. Алло… Привет, Миша. Это я… Да, да. Слушай, я это сделала. Переговорила с ним. Он согласился. Вы придете в понедельник к десяти в институт. Только не опаздывать, а то он не сможет… Ладно… Так что тебе все сделают. Нет, нет, это вы сами с ним решать будете. Я ни при чем… Я! Я другое дело — долг дружбы.
Мишкин (бурчит себе под нос). Дружба. Вот именно, что дружба.
Нина. Врачи, друг мой, по выбранному добровольно пути с удовольствием помогают людям. Это для них удовольствие. (Поглядела искоса на Мишкина со странной улыбкой.)
Мишкин (что-то высматривает на шкафу, — наверное, какие-нибудь снимки). Да, да. Удовольствие. (К Игорю.) Для меня удовольствие, например, сделать операцию. Для собственного удовольствия.
Нина. Я тебя прошу, ты можешь позвонить Стефании Львовне? Нужно одному хорошему человеку туфли сорок восьмого размера.
Мишкин. Я же сказал — не надо.
Илющенко. Бросьте вы, Евгений Львович. Подумаешь, дело какое.
Нина. Да, вот такие и не меньше. Есть же еще на планете люди. Как пелось в детской передаче: «Все же выпала планете честь: есть мушкетеры, есть», — кажется вроде этого что-то… Она утебя!.. Тем более спроси.
Мишкин. Не надо спрашивать. Пойду взгляну на больного. Из принципа не поеду.
Илющенко. Что вы значение пустякам придаете.
(Мишкин вышел.)
Нина. Вот чудак.
Илющенко. Ничего. Вы все мне объясните. Сам он все равно не пойдет. Я его жене передам.
Дома.
— Жень, так я поеду. Возьму.
— Не знаю. Не стоит, по-моему. На кой нам это надо. Пусть так, как идет. Не хочу я этих подачек.
— Почему ты так все осложняешь? Ты же сам все делаешь, на других все сваливаешь. Это ж не хирургия, где ты все делаешь сам. Это ж мне идти. Мне время тратить. Что ты меня мучаешь! И работай, и вас с Сашкой приводи в порядок. — Теперь занимайся твоей безалаберностью. Легко быть щепетильным за чужой счет.
— Трудно — пожалуйста, никто не держит. Мы с Сашкой и сами управимся.. Когда ты дежуришь — я его и накормлю, и спать уложу, и одежду приготовлю.
— Дурак ты все-таки, Женька. И фашист.
— Мачеха ты, а не мать. Так оно и быть должно. Нечего было мне и рассчитывать.
Галя заплакала:
— От таких вот слов Сашка и узнает когда-нибудь, что я ему не родная мать. Как тебе не стыдно? Ты и в хирургии такой. Всех загоняешь. Хоть и сам все делаешь, но об остальных тоже подумать ведь надо. Вот Наташа, она верой и правдой тебе служит, но у нее же семья. Ты сам все делаешь! Но она же не может уйти, когда ты работаешь. Их по-одному, меня по-другому, но угрохаешь. — Плачет.
— Ну, чего ревешь?! Я ж никого не держу. И Наталью Максимовну не держу. Пусть идет.
— Дурак ты. Я не об этом вовсе. Никто не хочет уходить. Но ты-то должен думать о других. Нельзя же думать только о больных. Ты здоровых сделаешь больными. Тогда будешь думать о них иначе, что ли!
Меня в Мишкине поражала странная смесь доброжелательной, мягкой интеллигентности с неожиданной жестокостью. Иногда не думая (да в эти моменты никогда, наверное не думал) он мог обидеть человека, и, конечно, близких обижал чаще всего. Вернее, только близких. Поистине труднее всего любить ближнего своего, близкого своего.
У Мишкина всегда был выход: он включался в операцию — и недовольство собой моментально улетучивалось из его сознания смывалось, как кровь с резиновых перчаток.
Он был защищен от жизни.
Я вспоминал рассказ Гали о начале их совместной жизни. Это было после института в маленькой районной больнице.
Он был заведующим хирургическим отделением, она участковым терапевтом. Он заведовал сам собой, сестрами, санитарками, больными. Она знала, что он жил один с сыном в домике на территории больницы и часто убегал из отделения, потому что сына надо было накормить, напоить, одеть, умыть. Ему помогали сестры, санитарки — весь персонал больнички, кто был свободен, когда он был занят.
Однажды она дежурила и пошла к нему посоветоваться об одном только что поступившем больном. Хотя, если вспоминать по правде, — не советоваться ей надо было, а поглядеть, как он живет, поглядеть на него.
Он лежал на раскладушке и читал. Сын сидел на матраце с ножками, называемом тахтой, и был отгорожен от мира спинками стульев, связанных между собой. Перед мальчиком лежала груда всякой домашней всячины: игрушки, клубок ниток, будильник, ложка, ботинок, детские книжки, шапки, и детские и отцовские. Мальчик брал поочередно в руки какую-нибудь ближайшую вещь и кидал ее на пол. Пол вокруг был усеян всей этой утварью.
— Евгений Львович! Он же часы сломает. Мишкин засмеялся:
— Что вы. В «Записных книжках» Ильфа есть такое место: «Часы „Ингерсолл“. Их кидали, били, опускали в кипяток — идут, проклятые». Так и эти. Он пока все не перекидает, будет молчать, а я могу почитать. А потом начнет шуметь, я снова все соберу — и новый цикл существования. Это и называется мирное сосуществование двух систем в нашей семье. Мы довольны.
Так началась их совместная жизнь.
Она вспомнила, как ушла от мужа, встретившись с этим сосуществованием двух систем, и как стала третьей системой в их существовании.
Она вспомнила, как партийно-профсоюзная организация больницы клеймила ее аморальностью, поскольку она, замужняя женщина, мешала доктору Мишкину найти жену и мать своему ребенку. Ему-то что! Ему всегда было плевать — он уходил на операции, а ее продолжали клеймить и тогда, когда она ушла от мужа и переселилась к Мишкину. И даже после того, как они вступили «в закон», время от времени возникали всплески былой борьбы за нравственность.
А потом появилась опасность, что сердобольные борцы «за высокую мораль» могут рассказать Сашке, что Галя не его родная мать, и начались их мытарства по новым местам и квартирам.
Галя вспомнила, как тяжело ей было с ним хотя бы только оттого, что никогда не могла она понять, кого он больше любит, ее или хирургию. Хирургия была четвертой системой их существования, вполне полноправным человеком. Она ревновала, она мучилась, не отдавая себе отчета в том, что они все — полноправны, полны всех прав в полном смысле этих понятий.
В конце концов она поняла — для нее важнее, как любит она. И сейчас Галя была защищена от жизни, от него, от Мишкина, своей любовью к нему.
А я сторонний наблюдатель, я люблю их обоих…
Потом она принесла туфли.
Он говорил, что никогда не наденет их, что он предупреждал ее, и еще много всякой ерунды. Потом примерил, прошелся, и мир снова был восстановлен.
— А я тебе позвонила сказать, что все в порядке, но мне кто-то ответил незнакомый, голос незнакомый, и началось: а кто его спрашивает, а зачем он вам. Я не знала кто, а потому не стала отвечать, представляться — представляешь, сказала бы: «Супруга» — брр. Я сказала: «Какая разница кто? Если не можете позвать — позвоню позднее» — и повесила трубку. Кто это у вас? Наверное, лень было просто идти искать.