чему-то научился. У Вали не было ни малейшего признака, ни черточки того, что называют профессиональной гордостью рабочего, да и вообще специалиста. В процессе выпивки мы поняли, что отсутствие гордости и профессиональности он заменяет якобы рабочей амбицией, гипертрофированной амбицией. Это как целое дробью, как числитель и знаменатель, — по-видимому, чем меньше гордости, тем больше амбиции, и наоборот. Выпили мы с Валей, еще решили поделать полочки. А он и стругать-то еще как следует не научился. Научится, ничего. Я понял, что Володька его добыл из-за материала, который Валя, конечно, берет со стройки.
Потом Валя ушел, и мы стали рассуждать о распространившейся люмпенской психологии в среде неспециалистов. Что, например, врач, безусловно, представляет собой рабочий класс, что это не чиновник, хотя вынужден иногда справлять функции чиновника, и не ученый, хотя ему иногда приходится делать вид, что он ученый, врач конечно же представитель рабочего люда, а хирург, так тот и вовсе у станка стоит и физической работой занимается без всякой дополнительной физкультуры или там йоговской гимнастики. Потом мы опять говорили о профессиональной гордости и амбиции специалиста и люмпена и что люмпены есть и среди интеллигентов, которые живут лишь сегодняшней минутой, и наконец, допив все, я пошел домой.
Дома я узнал, что мне звонили из больницы, но я звонить в ответ не стал. Зачем мне нужно узнавать, что она уже умерла. Я и без их звонков заранее все это знаю. Сегодня дежурят Наташа и Игорь — управятся и сами.
А впереди суббота и воскресенье — я не хочу знать, что там происходит. И зачем мне знать, если она все равно умирает, а помочь ей я ничем не могу.
Я стал подбивать Галю и Сашку поехать с утра на лыжах, подумаешь, погода неподходящая. Там посмотрим. А за городом, может, вполне подходящая и кататься можно. Зато меня не будет дома, и я до самого понедельника не буду знать, что она умерла. Я просил говорить по телефону, что меня дома нет. Галя, конечно, удивилась этому, но промолчала. А то я бы ей ответил! А я-то знаю, что, когда Сашка уснет, она начнет у меня все выпытывать. А вообще-то и Сашке надо бы рассказать. Пусть живет в атмосфере забот. Нет, я ей ничего не скажу — еще заставит поехать, а я не хочу. В понедельник пойду насчет поликлиники. И правда — хорошо бы в табор. Я, пожалуй, уже развращен работой. И мне скажут— «оставь нас, гордый человек». И я оставлю свою гордость.
Галя пыталась меня выспрашивать, но по реакции поняла, что ничего не скажу все равно.
Утром мы поехали на лыжах. Конечно, за городом вполне можно было кататься. Я от них уходил все время. А потом мы остановились у какой-то горки, откуда Сашка все время скатывался, а мы с Галей остановились маленько передохнуть. И тут я ей все рассказал. Я рассказал, как к нам привезли эту семнадцатилетнюю девочку, привезли ее из милиции, куда забрали за какое-то преступление и тунеядство. Малолетняя преступница нигде не работала и не училась. А в милиции она, на глазах у всех, вытащила из кармана иголки и проглотила их. Милиционеры, конечно, испугались, привезли к нам. Мы поставили ее под экран и обнаружили только одну иголку. Оставили ее в больнице и наблюдали. Иголка в кишках — это далеко не всегда так страшно, как звучит для непосвященных. И глотают их не так уж редко. Галя знала все это. И сумасшедшие есть любители глотать все подряд, и с умыслом часто — как эта девочка. Ну обычно даешь каши, пюре картофельное, хлеба мягкого — и выходят иголки. Вот мы и начали кормить ее и каждый день смотреть на рентгене. А иголка стоит в одном и том же месте, приблизительно в районе слепой кишки. Каждый день в разном положении, а не выходит. Крутится, значит. Еще проткнет кишку. Страшно стало оставлять ее там. Мы под экраном отмаркировали приблизительно место и пошли на операцию. Весь живот облазили — нет иголки. Вот зря мы во время операции рентген не сделали. На следующий день опять взяли рентген — стоит в том же месте. Не брать же второй раз ее на операцию. А тут и пневмония началась. Да какая! Все легкое почти поражено. Ну все делаем, конечно, что положено.
Я не стал доканчивать, и так все ясно. Оперировали-то зря!
Я бросил их всех там в отделении, а жива она там или…
Я побежал вперед. Им меня догнать трудно. Потом я остановился и стал поджидать семью. Наконец, догнал меня Сашка и сказал, что мать поехала на станцию. Ей зачем-то нужно в город. Она что-то забыла. Велела нам ждать дома. А может, она и раньше приедет. И оставила Сашке точные инструкции, где что лежит, чтоб мы поели.
Я разозлился на нее. Но, как всегда бывает, достается тому, кто под рукой. Уж и не помню сейчас, за что обругал его. Но припомнил все, даже Швейцера. И парень обиделся. А детская обида — это много хуже и опасней взрослой. Она может на всю жизнь остаться, даже если в сознании забудется. И уж после этого, совершенно в кусках, я отправился домой. К концу дороги я вроде и помирился с Сашкой, но все равно боюсь очень, что где-то у него отложится в мозгах, а мне воздастся. Вот ведь — за себя боюсь. А мне, конечно, воздастся, за все воздастся. Сколько раз я с Сашкой ругался неправедно. Что-то запрещал ему, что можно было бы и разрешить. Для авторитета, так сказать. Сколько бед из-за этого авторитета да престижа. Начиная от мелких ссор и кончая вечными распрями, разводами и войнами. Авторитет! Престиж! Все воздастся. Вот пусть только вырастет. Хорошо бы он вырос таким, каким я его вижу. Но он будет таким, каким будет он, каким будет время. И что в него будет вложено, и генетически и от жизни. Девочке семнадцать лет, а так меня провела. Меня! Себя. Оперировал зря, ни для чего. А теперь… Убил, значит…
Когда мы приехали домой, мне не пришлось возиться с обедом. Галя уже была дома, и даже стол накрыт был. Оставалось только подогреть его.
Я не спрашивал, куда и зачем она ездила. Она свободный представитель свободного общества — сама скажет.
Мы молча ели. Вот так должны бы выглядеть поминки. Но на поминках всегда шум, а подчас и смех. А выглядят так чаще семейные обеды.
А потом она мне сказала, что девочке лучше, что и пневмония и якобы перитонит разрешаются, что опасности для жизни сейчас нет и что она в пневмониях разбирается лучше, это ее работа.
Я, конечно, ее обругал. Что это, в конце концов, предательство, могла бы сразу сказать, понимать надо, и поехал в больницу.
ЗАПИСЬ ДВЕНАДЦАТАЯ
— Да, да, да! Да, да. Иду. Ну сейчас.
— Жень, ну я же специально заехала за тобой, чтоб мы не опоздали. И уж совсем на ровном месте тянешь.
Сейчас. Докурю. И пойдем. А кто же у нас на завтра на операцию? Только мелочи?
— Вот так ты и опаздываешь всюду. Просто сидишь.
Да, да. Кажется, три грыжи, двое вен и совсем мелочи какие-то. Мало. Просто сижу. Я думаю. Обсуждаю сам с собой. Ну, конечно, я безалаберный. Вот докурю, и пойдем. Ты одевайся, а я пойду халат сниму.
Мишкин подошел к столу. Посмотрел чью-то историю болезни. Полистал ее. Хмыкнул.
— Ну, Женя.
— Сейчас, Галечка. А где все врачи?
— Ушли все давно.
— А дежурные где?
— Сидят в ординаторской, едят.
— Ага. Посиди минуточку, Галочка. Я сейчас. Мишкин пошел в ординаторскую.
Галя подождала его минут десять и пошла в ординаторскую. Мишкин сидел на кровати и с Игорем Ивановичем играл в шахматы.
— Евгений Львович, я же жду вас.