раздраженное бормотание.
— Ну да,— сказала она, энергично кивая.— Я бы им показала. Я бы себя так держала, чтобы было видно, что я не кто-нибудь. Сын,— добавила она уже серьезнее, внезапно оставив дрожащее поддразнивание,— меня беспокоит, что ты так ходишь. У тебя наверняка начнется чахотка, если ты будешь так сутулиться. Что ни говори, а ваш папа всегда держался прямо. Конечно, теперь он уж не такой прямой, но, как говорится (она улыбнулась дрожащей улыбкой), все мы к старости съеживаемся. А в молодые годы он был прямее всех в городе.
И тут между ними вновь наступило молчание. Он угрюмо повернулся к ней, пока она говорила. Она нерешительно остановилась и прищурилась на него, наклонив белое лицо с поджатыми губами — за пустяковым сплетением ее слов он услышал горькую песнь ее жизни.
Дивные горы цвели в сумраке. Элиза задумчиво поджала губы, потом продолжала:
— Ну, а когда ты приедешь туда… как говорится, к янки… обязательно зайди к дяде Эмерсону и всем твоим бостонским родственникам. Когда они тут были, ты очень полравился твоей тете Люси… Они всегда говорили, что будут рады видеть у себя любого из нас, если мы туда поедем… Когда ты чужой в чужих краях, иногда бывает очень нужно, чтобы у тебя там были знакомые. И вот что: когда увидишь дядю Эмерсона, так скажи ему, чтобы он не удивлялся, если я вдруг туда приеду. (Она игриво кивнула.) Уж наверное, я не хуже всякого другого могу собраться, когда придет время… уложусь, да и приеду… и никого не предупредив… не собираюсь до конца дней возиться на кухне… этим не проживешь,— если этой осенью я устрою одно-два дельца, то смогу отправиться повидать свет, как я всегда собиралась… Я как раз на днях говорила об этом с Кэшем Рэнкином… «Эх, миссис Гант,— говорит он,— мне бы вашу голову, так я бы разбогател за пять лет… Вы самый ловкий делец в городе»,— сказал он. Не говорите со мной о делах,— говорю я.— Вот только разделаюсь с тем, что у меня есть, и брошу, и слушать даже не стану про недвижимость… с собой ее не возьмешь, Кэш,— говорю я,—в саванах карманов нет, и нужно-то нам в конце: концов только шесть футов земли для могилы… так что я сверну все дела и поживу всласть, как говорится, пока не поздно. «И правильно сделаете, миссис Гант,— говорит он.— Это вы правильно сказали: с собой ничего не возьмешь,— говорит он,— а даже и взяли бы, так какой нам там от этого будет толк?»… Так вот,— она обратилась прямо к Юджину, резко переменив тон, взмахнув рукой в былом мужском жесте,— я вот что сделаю… ты знаешь, я тебе говорила про участок, который у меня был в Сансет-Кресчент…
Между ними вновь наступило жуткое молчание.
Дивные горы цвели в сумраке. Мы не вернемся. Мы никогда не вернемся.
Без слов они стояли теперь друг перед другом, без слов знали друг о друге все. Через мгновение Элиза быстро отвернулась и пошла к двери той странной неверной походкой, какой она вышла из комнаты умирающего Бена.
Он бросился назад через дорожку и одним прыжком взлетел по ступенькам. Он схватил шершавые руки, которые она прижимала к телу, и быстро, яростно притянул их к груди.
— Прощай! — пробормотал он резко.— Прощай! Прощай, мама! — Из его горла вырвался дикий, странный крик, как крик изнемогающего от боли зверя. Его гла ослепли от слез; он пытался заговорить, вложить в слово, во фразу всю боль, всю красоту и чудо их жизней — того страшного путешествия, каждый шаг которого его невероятная память и интуиция прослеживали до пребывания в ее утробе. Но слово не было сказано, его не могло быть; он только хрипло выкрикивал снова и снова: «Прощай, прощай!»
Она поняла, она знала все, что он чувствовал и хотел сказать, и ее маленькие подслеповатые глаза, как и его, были влажны от слез, лицо исказилось мучительной гримасой печали; она твердила:
— Бедный мальчик! Бедный мальчик! Бедный мальчик! — Потом прошептала хрипло, едва слышно: — Мы должны стараться любить друг друга.
Ужасная и прекрасная фраза, последняя, конечная мудрость, какую может дать земля, вспоминается в конце и произносится слишком поздно, слишком устало. И она стоит, грозная и неизменяемая, над пыльным шумным хаосом жизни. Ни забвения, ни прощения, ни отрицания, ни объяснения, ни ненависти.
О смертная и гибнущая любовь, рожденная с этой плотью и умирающая с этим мозгом, память о тебе вечным призраком будет пребывать на земле.
А теперь в путь. Куда?
XL
Площадь лежала в пылании лунного света. Фонтан выбрасывал не колеблемую ветром струю, вода падала в бассейн размеренными шлепками. На площади не было никого.
Когда Юджин вошел на площадь с севера по Академи-стрит, куранты на башне банка пробили четверть четвертого. Он медленно прошел мимо пожарного депо и ратуши. У гантовского угла площадь круто уходила вниз к Негритянскому кварталу, словно у нее был отогнут край.
В лунном свете Юджин увидел поблекшую фамилию отца на старом кирпиче. На каменном крыльце мастерской ангелы застыли в мраморных позах,— казалось, их заморозил лунный свет.
Прислонившись к железным перилам крыльца, над тротуаром стоял человек и курил. Обеспокоенно, немного боясь, Юджин подошел ближе. Он медленно поднялся по длинным деревянным ступенькам, внимательно вглядываясь в лицо стоящего, скрытое тенью.
— Тут кто-нибудь есть? — сказал Юджин.
Никто не ответил.
Но, поднявшись на крыльцо, он увидел, что этот человек был Бен.
Бен мгновение молча смотрел на него. Хотя Юджин и не мог разглядеть его лица, скрытого тенью полей его серой фетровой шляпы, он знал, что он хмурится.
— Бен? — сказал Юджин с сомнением, останавливаясь на верхней ступеньке.— Это ты, Бен?
Да,— сказал Бен. Помолчав, он добавил ворчливо: — А кто, по-твоему, это мог быть, лдиот?
Я не был уверен,— робко ответил Юджин.— Мне не было видно твоего лица.
Они немного помолчали. Потом Юджин, откашлявшись из-за смущения, сказал:
Я думал, ты умер, Бен.
А-ах!— презрительно сказал Бен, резко вздергивая голову. — Только послушать!
Он глубоко затянулся — спиральки дыма развертывались и растворялись в лунно-ярком безмолвии.
— Нет,— негромко сказал он немного погодя.— Нет, я не умер.
Юджин прошел по крыльцу и сел на поставленную на ребро известняковую плиту постамента. Немного погодя Бен повернулся и взобрался на перила, удобно упершись в колени.
Юджин рылся в карманах, ища сигарету негнущимися дрожащими пальцами. Он не был испуган, он онемел от удивления и властной радости и боялся предать свои мысли на осмеяние. Он закурил. Вскоре он сказал с трудом, неуверенно, как извинение: