— По-видимому, это д-действительно Бен.
Потому что, думал Юджин, это не Бен и мы заблудились. Он глядел на эту холодную блестящую мертвечину, на это скверное подобие, которое не воссоздавало образ даже в той мере, в какой его передает восковая фигура. Здесь не могло быть погребено и частицы Бена. В этом бедном чучеле вороны, хоть его и побрили и аккуратно застегнули на все пуговицы, не осталось ничего от его хозяина. Все это было творением «Коня» Хайнса, который стоял рядом, жадно ожидая похвал.
Нет, это не Бен (думал Юджин). Никакого следа не осталось от него в этой покинутой оболочке. Никакого знака. Куда он ушел? Неужели это его светлая непо-имая плоть, созданная по его подобию, наделенная жизнью благодаря только ему присущему жесту, благодаря его единственной в мире душе. Нет, он покинул свою плоть. И это здесь — только мертвечина и вновь смешается с землей. А Бен? Где? Утрата! Утрата! Моряк, не отводя взгляда, сказал:
— Он с-с-сильно страдал! — и вдруг, отвернувшие и спрятав лицо в ладони, всхлипнул, мучительно горько: его путаная заикающаяся жизнь на миг утратила рыхлость и сосредоточилась в одном жестком мгновении горя.
Юджин заплакал — но не оттого, что увидел здесь Бена, а оттого, что Бен ушел, и оттого, что он помнил все смятение и боль.
Это все кончено,— мягко сказал «Конь» Хайнс. – Он упокоился с миром.
Черт подери, мистер Хайнс,— убежденно сказал моряк, вытирая глаза рукавом.— Он был отличный парень.
«Конь» Хайнс с упоением глядел на холодное чужое лицо.
— Прекрасный молодой человек,— пробормотал он, когда его рыбьи глаза с нежностью обозрели его работу.— Я постарался воздать ему должное.
Они немного помолчали.
— Вы п-прекрасно все сделали,— сказал моряк.— Надо вам отдать справедливость. Что ты скажешь, Джин?
— Да,— сказал Юджин сдавленным голосом.— Да.
— Он н-н-немного б-б-бледноват, вам не кажется? – заикаясь, сказал моряк, не сознавая, что говорит.
Одну минуту! — поспешно сказал «Конь» Xaйнс, подняв палец. Он достал из кармана палочку румян, сделал шаг вперед и ловко, споро навел на серые мертвые щеки жуткую розовую подделку под жизнь и здоровье.
Вот,— удовлетворенно сказал он, и, держа в пальцах румяна, он склонил голову набок и, как живописец, разглядывающий свою картину, отступил в страшную темницу их ужаса.
В каждой профессии, мальчики, есть художники,— помолчав, продолжал «Конь» Хайнс с тихой раостью.— И хоть это и не мне говорить, Люк, но я горжусь своей работой. Поглядите на него! — вдруг энергично воскликнул он, и на его сером лице проступила краска.— Видели вы когда-нибудь в жизни такую естественность?
Юджин обратил на него мрачный багровый взгляд и с жалостью, почти с нежностью, заметил искреннюю радость на длинном лошадином лице, а его горло уже рвали псы смеха.
— Поглядите на него! — снова с медлительным изумлением сказал «Конь» Хайнс.— Мне уже никогда не достгичь такого совершенства! Хоть бы я прожил миллион лет! Это искусство, мальчики.
Медленное задушенное бульканье вырвалось из закрученных губ Юджина. Моряк быстро взглянул на него с сумасшедшей подавленной усмешкой.
— Что с тобой? — сказал он предостерегающе.— Не смей, дурак! — Его усмешка вырвалась на волю.
Юджин шатаясь добрался до стула и рухнул на него, оглушительно хохоча и беспомощно взмахивая длинными руками.
…стйте! — задыхался он.— Нечаянно. Искусство! Да! Да! Именно! — взвизгивал он, выбивая костяшками сумасшедшую дробь на натертом полу. Он мягко съехал со стула, расстегнул жилет и темной рукой распустил галстук. Из его усталого горла доносилось слабое бульканье, голова томно перекатывалась по полу, слезы
текли по распухшему лицу.
Что с тобой? Ты с-с-с ума сошел? — сказал моряк, расплываясь в улыбке.
«Конь» Хайнс сочувственно нагнулся и помог мальчику подняться на ноги.
— Это нервное напряжение,— многозначительно сказал он моряку.— У бедняги истерика.
XXXVII
Вот так мертвому Бену было отдано больше внимания, больше времени, больше денег, чем когда-либо отдавалось живому Бену. Его похороны были завершающим штрихом иронии и бессмыслицы: попытка компенсировать мертвечине смерти невыплаченную плату жизни — любовь и милосердие. У него были великолепные похороны. Все Пентленды прислали венки и явились каждый со своим кланом. Поспешно принятый погребальный вид не мог отбить запашок ненадолго отложенных дел. Уилл Пентленд говорил с мужчинами о политике, о войне, о состоянии торговли, задумчиво подравнивал ногти, поджимал губы, кивал со странной задумчивостью и иногда каламбурил, подмигивая по-птичьи. Его довольный самосмех мешался с гоготом Генри. Петт стала старее, добрее и ласковее, чем помнил Юджин,— она ходила по комнатам, шелестя серым шелком и смягченной горечью. И Джим был здесь — с женой, имени которой Юджин не помнил, с четырьмя веселыми здоровыми дочерьми, имена которых Юджин путал, но которые все прекрасно закончили колледжи, и с сыном, которого исключили из пресвитерианского колледжа за то, что, став редактором студенческой газеты, он начал проповедовать в ней свободную любовь и социализм. Теперь он играл на скрипке, любил музыку и помогал отцу в его деле; это был женственный и жеманный молодой человек, но, несомненно, той же породы. Был здесь и Тэддес Пентлепд, бухгалтер Уилла, самый молодой и бедный из трех братьев. Это был пятидесятилетний мужчина с приятным красным лицом, каштановыми усами и спокойными манерами. Он сыпал каламбурами и лучился добродушием или цитировал Карла Маркса и Юджина Дебса. Он был социалистом и однажды, баллотируясь в конгресс, получил восемь голосов. Он пришел со словоохотливой женой, которую Хелен прозвала «Тараторкой», и двумя дочерьми, томными красивыми блондинками двадцати и двадцати четырех лет.
Они были здесь во всей своей славе — этот странный богатый клан, невероятная смесь успеха и непрактичности, жесткого корыстолюбия и фанатических видений. Они собрались здесь со всеми своими поразительными противоречиями — делец, который не обладал деловым методом и все же нажил свой миллион; яростный противник капитала, который всю жизнь верой и правдой служил тому, что обличал; непутевый сын, наделенный бычьим жизнелюбием атлета, басистым смехом, животным обаянием — и только; сын — музыкант, бунтарь в университете, интеллигент, фанатик и отличный бухгалтер; безумная скаредность по отношению к себе, щедры» траты на детей.
Они были здесь, и каждый являл фамильные черты клана — широкие носы, пухлые рты, широкие плоские щеки, поджатые губы, протяжные плоские голоса, самодовольный плоский смех. Они были здесь со своей колоссальной жизнеспособностью, со своей нечистой кровью, со своим мясистым здоровьем, со своим здравомыслием, со своим сумасшествием, со своим юмором, со своим суеверием, со своей скаредностью, со своей щедростью, со своим фанатическим идеализмом и своим несгибаемым материализмом. Они были здесь, отдавая запахом земли и Парнаса,— этот странный клан, воссоединявшийся лишь на свадьбах и похоронах, всегда верный себе, неразделимый и вовеки