Франкфурта, древний Ганновер обладает таким готическим великолепием старых домов и улиц, до которого Мюнхену далеко. То же самое можно сказать об Айзенахе в Тюрингии. О Бремене; о множестве городков по Рейну и по Мозелю, о Кобленце и Хильдесхайме, о Страсбурге в Эльзасе, о множестве деревушек и городков в Шварцвальде и Гарце, в Саксонии и Франконии, на ганзейском севере и в альпийских долинах Баварии и Тироля.
В Мюнхене нет древних замков, возведенных на отвесной романтической скале, нет жмущихся к ней древних домов. Нет неожиданной, волшебной красоты холмов, нет таинственности темных лесов, нет романтической прелести пейзажа. Очарование Мюнхена больше ощущается, чем видится, и это усиливает его загадочность и привлекательность. Мюнхен стоит на равнине, и, однако, каждый каким-то образом знает, что неподалеку находятся зачарованные вершины гор. Джордж слышал, что в ясный день оттуда видны Альпы, но не был в этом уверен. Альп из Мюнхена он ни разу не видел. Он видел их на открытках с панорамным видом города, поблескивающими вдалеке, словно зачарованные клубы дыма. И решил, что эта картина – плод фантазии. Фотограф поместил их туда, так как, подобно Джорджу, чувствовал, осознавал, что они там.
Как рассказать об очаровании Мюнхена! Оно такое несомненное и вместе с тем непередаваемое.
Каждый большой город обладал для Джорджа особым запахом. На изогнутых улицах Бостона пахло свежесмолотым кофе и дымом. Чикаго при западном ветре явственно пахнул жареной свининой. Чем пахнет Нью-Йорк, определить было сложнее, но Джордж считал, что это запах динамо-машины, электричества, подвала, старого кирпичного дома или административного здания, спертый, чуть затхлый и сырой, с тонкой примесью свежего, чуть гнилостного запаха гавани. Запах Лондона тоже был смешанным и вместе с тем определенным. Самым сильным был запах тумана с примесью чуть кисловатого запаха угольного дыма. Добавьте сюда солодовые испарения горького пива, чуть ностальгический запах чая, сладковатый аромат английских сигарет, смешайте все это с утром, окутанным дымом, кисловатой едкостью жарящихся сосисок, бекона и рыбы, профильтруйте через старую бронзу просвечивающего сквозь туман солнца – и получите нечто, похожее на запах Лондона.
Париж тоже обладал своим особым, необычным, несравненным зловонием, слиянием, ностальгической смесью многих запахов, и дурных, и изысканных. Для Джорджа главным – поскольку был самым характерным, принадлежащим только Парижу – являлся затхлый, чуть сырой запах опилок. Он шел из входов в метро, из решеток на тротуарах. То был запах безжизненной жизни, мертвой жизненности; запах мертвого воздуха, использованного кислорода. Запах множества усталых, немытых людей, которые приходили, уходили, вдыхали воздух, выдыхали его и оставляли там – мертвенный, спертый, ядовитый, нечистый, испорченный, несущий на своих мертвенных волнах запах застарелого пота, мертвенное, исчерпанное дыхание безжизненной энергии.
Венеция разила своими каналами, недвижным смрадом, отвратительной, вредной, заразной вонью плавающих среди старых стен нечистот. То же самое было в Марселе – опасная, болезнетворная атмосфера, насыщенная запахами человеческой грязи и испражнений, дурным запахом юга, рыбы, старой средиземноморской гавани.
А Мюнхен обладал самым чистым запахом, самым тонким и незабываемым, самым волнующим, самым неопределенным. То был почти неощутимый запах, неизменно пронизанный бодрящей легкостью альпийской энергии. Летом солнце светило жаркими лучами с сияющей голубизны неба. Чем жарче становилось, тем лучше Джордж себя чувствовал. Он вдыхал полной грудью горячий воздух и солнечный свет. Казалось, пил огромными глотками солнечную энергию. Был исполнен легкости, радости и жизненной силы – как это было непохоже на духоту и апатию, маету, дышащее зноем небо и накрывающие город нечистые, миазматические испарения нью-йоркской жары.
Джордж всегда знал, что Альпы неподалеку. Ощущал их на юге, в часе пути, ощущал сияющее великолепие этих призрачных гор. Он не видел их, но вдыхал вместе с воздухом, чувствовал их запах, запах чистого, благородного эфира альпийской энергии.
Наступил и окончился август. Что-то ушло из дней, что-то исчезало с солнца. По ночам появлялись резкое дыхание осени, ощущение чего-то быстро убывающего, пока что смутное, днем солнце еще горело, но что-то уходило, исчезало, вызывая в душе какую-то зловещую печаль. Очаровательное лето уходило на юг, в Италию.
Ночи в начале сентября были прохладные, иногда Джордж слышал шелест сухих листьев. Иногда вслед за порывом ветра по тротуару, шелестя, проносился лист. И кто-то торопливо проходил мимо. И снова слышались шелест листвы, плеск воды в фонтане, чем-то непохожий на плеск летней ночью. Джордж по- прежнему гулял вечерами и сидел в саду Нойе Борсе. На террасе за столиками все еще сидели люди. Гуляющих почти не было. Под ногами Джорджа негромко хрустел гравий. Окна и двери большого кафе были закрыты. Внутри было полно людей. Играл оркестр. Воздух был слегка спертым от тепла еды и людского дыхания, музыки, пива. Но Джордж сидел на веранде, слыша, как шелестит лист по гравию, ощущая наконец в воздухе призрак осени.
Жил Джордж на углу Терезиенштрассе и Луизенштрассе. Пансион назывался «Бюргер», но жильцы его бюргерами не были. Здание было простым, основательным, трехэтажным, почти без украшений, но с той непременной массивностью, внушительной тяжеловесностью, которая присуща почти всей немецкой архитектуре и которой американские здания не обладают.
Джордж не знал, как этого добились, но эти здания казались чуть ли не архитектурным отражением немецкой души. В них было нечто вызывающее, грозное. Он считал, что эту архитектуру можно назвать своего рода немецким викторианством. Оно наверняка появилось в славные дни правления Вильгельм Второго. Вне всякого сомнения, под влиянием того стиля, который англичане именуют викторианским. Но это было викторианство, обработанное кулаком Вотана. Викторианство, отуманенное пивом и отягощенное непомерной массивностью. Викторианство с древними темными лесами в нем. Гортанное викторианство. И в сравнении с его сокрушительной массивностью, грозной, устрашающей тяжеловесностью, лучшие образцы архитектуры во владениях покойной королевы кажутся волшебно легкими. Старая нью-йоркская почта – чудом изящества и парящей невесомости.
Мимо этих домов Джордж всякий раз проходил с чувством подавляющей беспомощности. Не потому, что они были такими уж огромными, массивными. Беспомощность у него вызывало сознание, что их невозможно хотя бы примерно измерить в обычных единицах веса. И не имело значения, что здания всего трех- четырехэтажные, они подавляли его, как ни одно здание в Америке.
Когда Джордж думал о Нью-Йорке, об ужасающем виде Манхеттена, покрытом кратерами ландшафте его парящих башен, он казался громадной фантастической игрушкой, построенной изобретательными детьми, так, как дети строят маленькие города из картонных коробок, аккуратно проделывают в картоне множество окон, а потом зажигают за ними свечи, чтобы создать иллюзию освещенного города. Даже какое-то старое американское здание, какой-нибудь старый склад с необыкновенно, приятно гладкими глухими стенами (они всегда почему-то напоминали Джорджу о волнениях в 1861 году и об иллюстрациях в старых номерах журнала «Харперс Уикли») казались по сравнению с этими строениями лишь немного прочней бумаги. Всякий раз, возвращаясь домой, он просыпался утром на судне в Карантине, выглядывал в иллюминатор и видел очень волнующую, пробуждающую воспоминания сцену – первый вид американской земли, влажную, буйную, несколько бледную зелень, выцветший флаг и в высшей степени необыкновенное, волнующее, впечатляющее, мгновенно вспоминаемое с потрясением узнавания и благоговения зрелище белого каркасного дома или здание из шелушащегося кирпича ржавого цвета – с ощущением, что все они так похожи на игрушки, так непрочны, что он мог бы носком ноги пробить отверстия в их гладких глухих стенах, дотянуться туда, где шпили и бастионы Манхеттена купались в утренней дымке, будто нечто хрупкое, легкое, плавающее в воде, и скосить все это одним взмахом руки, схватить и выдернуть с легкостью, словно луковицы.
Однако, проходя мимо этих зданий на Терезиенштрассе или огромных, массивных фасадов на великолепной Людвигштрассе, Джордж всякий раз чувствовал себя беспомощным, словно ребенок в мире громадных предметов, объем которых не может осмыслить. Чувствовал себя маленьким, как Гулливер среди великанов. У него было чувство, будто у каждой двери, в какую входил, ему приходилось вставать на цыпочки, чтобы дотянуться до ручки. Хотя он и сознавал, что это не так.
Сам пансион представлял собой скромное жилье, занимавшее два верхних этажа здания. Управляла им молодая женщина, фрейлен Бар. У нее были два брата, холостяки, оба работали в городе. Старший, лет