было ни мыслей, ни желаний. Даже неторопливый бег часов уже не интересовал его. Руки, ноги, голова сделались тяжелыми и почему-то пустыми.
Прошло еще несколько минут. Вдруг ощущение чего-то нового, необычно спокойного исподволь подкралось к Акулову. Он насторожился: стихает шторм? Нет. Все так же плавно поднимало и опускало лодку, так же рывками раскачивалась стрелка дифферентометра, но что-то произошло… Еще боясь верить, Акулов несмело подумал: «Кажется, привык…» Поверить в это было даже страшно, и с боязливым трепетом он стал ждать приближения новой волны. Но прошла одна, другая, третья, и Акулов с робкой радостью улыбнулся, все еще боясь окончательно поверить в перемену, происшедшую в нем. Он встал. Голова еще кружилась, но ноги уже твердо ступали по палубе. Безо всякой надобности он подошел к штурманскому столу, прошелся по отсеку, с ликованием ощущая уверенность в движениях.
Когда Акулов отдраил дверь кормовой переборки, в лицо повеяло теплом и ароматом наваристого супа. Острое чувство голода засосало внутри, свело скулы.
В корму по отсекам он прошел не спеша, по-хозяйски широко и твердо ступая, но говорить ни с кем не мог — горло было сорвано окончательно.
Возвращаясь обратно мимо камбуза, Акулов не удержался и, показав глазами на груду румяных с торчащими белыми кусками лука котлет, спросил кока:
— Можно?
Кок улыбнулся и кивнул головой.
Обжигая губы, Акулов откусил огромный кусок сочной ароматной котлеты.
Придя в центральный пост, Акулов сел на ящик с запасными частями и, не торопясь, начал разделывать таранку. Обсасывал он ее старательно — каждую косточку, каждое ребрышко. Посмотрев на него, Силин нагнулся и сиплым голосом сказал:
— Завидую вам, товарищ лейтенант.
Акулов радостно прохрипел:
— Я и сам себе, Силин, завидую.
Акулов поднялся на мостик и удивленно осмотрелся: шторм бушевал по-прежнему, по-прежнему неистово рвал воду ветер, но волны были не черные, а синие и по краям даже прозрачно-зеленые, и чайки не стонали. Громким радостным криком они приветствовали прорывающийся сквозь бурю грозный и необычный корабль.
На душе у Акулова поднялось задорное, ликующее чувство. Хотелось закричать или, заложив пальцы в рот, пронзительно засвистеть, чтобы услышать самого себя в этом царстве рева и грохота.
Спустившись в центральный пост, Акулов увидел Зубкова. В глазах его искрился смех:
— Ну, что, Саша, давай сменю?
— Нет, теперь я и сам достою.
А потом посмотрел в улыбающееся лицо Зубкова и, о чем-то догадавшись, сам широко заулыбался:
— Так ты, Валентин Андреевич, нарочно меня прогонял?
Зубков кивнул на Силина:
— Он меня все время информировал о твоем состоянии. Самое трудное, Саша, для большинства людей — это перенести болезнь первый раз. Если первый раз не выдержишь, ляжешь — будешь всю жизнь мучиться. Я о Силине не говорю, это редкое исключение.
Акулов с благодарностью протянул руку Зубкову:
— А я-то болван…
ОБЫЧНЫЙ РЕЙС
«…Вот и опять ухожу, Катюша, в море. Месяца на полтора. С возвращением буду ждать твоих писем. Пиши, Катюша, очень жду. Леня». Мартынов послюнил конверт, заклеил и заложил его в книгу. После каждого письма матери, а тем более Кате, бывший боцман подводной лодки «С-115», а ныне старшина разъездного катера РК-2649 Леонид Мартынов чувствовал себя препакостнейшим образом: «ухожу в море», «прихожу с моря». Врет, врет, врет! Уже три месяца. А все из-за какого-то паршивого воспаления среднего уха. С подводной лодки комиссовали, а дослуживать надо. И вот приходится развозить на этой старой рухляди картошку, селедку, хлеб, иногда почту, если доверят. Мартынов гадливо сморщился, скрючил ноги и втиснулся на койку: ложиться на эти недомерки, прислонившиеся к неопрятным по своей дряхлости бортам, было неудобно и пакостно. Между койками у носовой переборки прилепился крохотный столик, прямо к которому обрывался крутой в несколько ступенек трап. Начинался трап в штурвальной рубке. Через два величиной с блюдце иллюминатора, по одному с каждого борта, тускло цедилась полярная осень.
«…Ухожу в море… Прихожу с моря…» На этой лохани дальше Туны-губы не пускают, да и туда — только в хорошую погоду. И что толку в том, что при встрече все ребята с их лодки называют его не иначе как боцман? Был боцман, да весь вышел.
В кубрик пахнуло холодом. В приотдраенный люк протиснулся рулевой Горев и буркнул:
— Старшина, к дежурному по береговой базе.
Мартынов сошел на смоленый пахучий пирс и обернулся:
— Горев, сейчас куда-нибудь ушлют. Проверь штуртросы.
Горев не обернулся: он уже проверил. И вообще — надоело это: «проверь», «посмотри», «еще раз проверь»… Чего учить его, Горева? За три года он свой катерок выучил наизусть. А вот старшиной катера прислали «варяга», к тому же еще годка: вместе службу начинали. Был Горев в доле сноровист и обстоятелен, но уж больно непокладист характером. И ходил до сих пор в рядовых. Впрочем, в начальство он и не стремился. Просто было немного обидно за свой катер: кто же лучше его, Горева, мог знать характер «старика» и все «стариковы» хворости?
По круто карабкающемуся в сопку к домам береговой базы деревянному трапу забарабанил сапогами Мартынов. Еще сверху он крикнул:
— Горев! Пусть Володька греет мотор!
Горев переломил тощую и ребрастую, как стиральная доска, спину над моторным отсеком:
— Володь, заводи. Начальство скачет.
Внутри катера что-то гукнуло, из тонкой и длинной вытянувшейся рядом с мачтой трубы выплюнулось кольцо бурого дыма, и вдруг катер весь забубнил, затрясся.
— Куда пойдем, старшина?
— Куда… Все туда же: в Туну-губу потилипаем.
«Пижон», — зло подумал Горев, не мог он простить Мартынову этого пренебрежительного: «потилипаем», «поехали», «рухлядь».
Узкую гавань отделял от залива длинный и унылый Ольгин остров. На лысых камнях его гнездились чайки и метеостанция. Они вполне сносно уживались друг с другом и с неумолкающими ни на минуту свирепыми ветрами. Из гавани было два выхода: северный — широкий и глубокий, через него и ходили все корабли, и южный — узкий и перегороженный двумя грядами камней. Через него никто и никогда не ходил: зачем рисковать? К тому же и начальством запрещено.
Катер отвалил от пирса, развернулся к северному выходу и пошел прямо на Митькину Плешь — небольшой островок за выходом из гавани. Не доходя Митькиной Плеши, катер повернул направо в залив. Над ним разлилась редкая в октябре тишь. Угрюмое небо низко приплюснулось к гладким, без теней, сопкам и островкам, тюленями распластавшимися на сизой глади. Вода лениво пошлепывала по бортам катера, как будто играла с ним в ладушки. Все вокруг забылось в дреме, тихой, дикой и торжественной. Катер постукивал, отсчитывал неторопливые метры, и если бы не ровненькие волны, усами стекающие с форштевня, то можно было бы подумать, что задремал и он.
Как раз вот это-то спокойненькое «чух-чух-чух» и бесило Мартынова. Хоть спи. Катер стучит, время течет, течет медленно и равнодушно — все равно до Туны-губы идти полтора часа. «Чух-чух-чух…» — проползли остров Олений… «Чух-чух-чух…» — на Шелеховском маяке свинью коптят, пить будут… «Чух-