Кто сей, пред ратью ахейской, муж великий и мощный? Выше его головой меж ахеян есть и другие, Ни толико прекрасного очи мои не видали, Ни толико почтенного: мужу царю он подобен.

Здесь это внутренне в себе неуверенный, но старающийся не показать этого политикан и демагог, всеми средствами домогающийся власти, так похожий на столь презираемых Еврипидом «народных вождей» конца его печального века:

Вспомни, как ты унижался, черни руки пожимая. Как дверей не запирал ты, без разбору принимая, Как со всеми по порядку ты беседовал учтиво, И врагов и равнодушных уловляя фразой льстивой…

Поистине такие речи немыслимы в устах героев Микенского времени, они были немыслимы еще полвека назад. «Ифигения в Авлиде» — это свидетельство тяжелых раздумий поэта, той мучительной переоценки казавшихся вечными ценностей, которую переживал он в свое последнее десятилетие. В этой трагедии Еврипид наконец прямо поставил вопрос, к которому шел долгие годы, — вопрос о правомочности жертвы, тем более юной человеческой жизни, во имя каких бы то ни было высших интересов. И он не мог его не поставить: великие деяния персидской войны уже стали легендой, а то насилие, уничтожение бывших союзников, схватки с пелопоннесцами, братьями по крови, языку и славным победам над врагами Эллады, — все эти подвиги во славу отечества, по утверждению демагогов и любителей легкой наживы, все это не стоило тысяч и тысяч оборвавшихся жизней, несостоявшихся судеб, неродившихся детей, неспетых песен и ненаписанных картин. Трагичность патриотического сознания в то время, когда родина превратилась, по существу, в убийцу своих детей, нелепость подвига во имя чьей-то корысти, невозвратимая ценность каждой отдельной человеческой жизни, унесенной войной, — все это слилось в Ифигении. Певец героинь мужественных и страстных, неукротимых в любви и ненависти, Еврипид возвратился на склоне лет к образу кроткой и великодушной юницы, словно бы воскрешая трогательную Алкесту своей молодости, также принесшую себя в добровольную жертву. И опять он явил себя глубочайшим психологом и лириком, сострадающим исследователем человеческой души, беззащитной перед недоброжелательством мира. С одной стороны, Ифигения как будто бы молодая афинянка, современница Еврипида, не сомневающаяся в официальном лозунге «спасения отечества» и «обуздания варваров», твердо уверенная в правоте отца и превосходстве своего народа:

Грек, цари, а варвар, гнися!! Неприлично гнуться грекам Перед варваром на троне. Здесь — свобода, в Трое — рабство.

Успокаивая свою мать, сомневающуюся в необходимости столь страшной жертвы, Ифигения словно вторит афинским демагогам конца Пелопоннесской войны, прикрывающим своекорыстные экспансионистские устремления давно уже обесцененными патриотическими лозунгами:

А еще… Прилично ль смертной быть такой жизнелюбивой? Разве ты меня носила для себя, а не для греков? Иль, когда Эллада терпит и без счета сотни сотен Их, мужей, встает, готовых весла взять, щитом закрыться И врага схватить за горло, а не дастся — пасть убитым. Мне одной, за жизнь цепляясь, им мешать?.. О нет, родная.

А с другой стороны — это глубоко беззащитная молодая девушка, почти ребенок, всеми обманутая и преданная, вычеркнутая из жизни своими близкими. Ей так не хочется умирать, умирать, не познав радости жизни, мужской любви, материнства, что ей до победы, которую она никогда не увидит:

А под землей так страшно… Если кто Не хочет жить — он болен: бремя жизни, Все муки лучше славы мертвеца.

И какая же из этих Ифигений настоящая, именно такая, какой она должна быть? У Еврипида нет однозначного ответа на этот вопрос, как, в сущности, и на все другие вопросы, которые он когда-либо ставил. Он не подходит к миру с заранее заданными парадигмами, как Софокл, и в этом его слабость — потому что вопрос остается открытым и зрителям не всегда нравилось это. Но в этом же и его сила: поэт следует течению жизни, ее бесконечному внутреннему диалогу, который дано услышать лишь очень и очень немногим. И главное в нем — это сомнение, сомнение, подтачивающее радость земного бытия, но и двигающее это бытие вперед, сомнение, которое Еврипид вкладывает на этот раз в уста Клитемнестры:

Дитя мое… Добычей рук бессмертных Ты сделалась… Как призывать тебя? А если это бред пустой и ложный, Чтобы меня утешить?.. Что тогда?..

Шли дни и месяцы, жизненный путь сына Мнесарха приближался к концу, но, следуя заветам своих бессмертных учителей, он продолжал напряженно доискиваться ответа на самый главный вопрос, мучивший его всю жизнь: в чем смысл человеческой жизни и в чем состоит счастье? Дела отечества становились для него все более чужими и далекими, его все меньше интересовали перипетии афинской политики. Для старого воина и поэта это все уже было в прошлом: битвы, победы, поражения… Здесь, в Македонии, среди великолепной, почти первозданной природы, в окружении людей, казавшихся варварами по сравнению с его соотечественниками, но более сильных, цельных и нравственно здоровых, Еврипид неизбежно был должен увидеть мир несколько иначе, открыть для себя какие-то новые его грани, а если и не новые, то казавшиеся ранее несущественными. Всегда до бесконечности усложнявший свою собственную жизнь, искавший счастья то в глубинах познания и философских абстракциях, то во взлетах поэтического вдохновения, он просмотрел немало простых человеческих радостей и вынужден был теперь это признать. Он, всегда стремившийся изменить к лучшему этот жестокий и непонятный мир, сделать людей более человечными, возвышенными и справедливыми, теперь вынужден был признать, что или это оказалось ему не под силу, или же это вообще невозможно. Жизнь подходила к концу, а мир оставался все той же огромной загадкой, как и во времена его полной надежд молодости, и, одинокий, одолеваемый старческой слабостью, вдали от родных Афин, «философ сцены» увидел, возможно, по-новому

Вы читаете Еврипид
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату