Но, как это вообще было свойственно для Еврипида, и в этом вопросе, который, вероятно, не раз со всем пылом своей мятежной души он обсуждал с Протагором, он постоянно вступает в противоречие сам с собой: то он утверждает, что доброта, благочестие, справедливость заложены в человеке от рождения, они или есть, или их нет, и тут уж ничего не поделать. То, соглашаясь с Протагором (утверждавшим, что «добродетель не считается врожденной и возникающей самопроизвольно, но что ей научаются, и если кто достиг ее, так только прилежанием»), Еврипид уповает на воспитание, надеясь, что можно хоть чем-то направить течение человеческой жизни по более правильному руслу:
Порой он склонен считать, что все люди эгоистичны и жестоки по природе, что, «кто несчастен, к счастливому всегда жесток, ему за прошлые свои он слезы платит». Однако, отбросив умозрительные построения и оглядевшись вокруг трезвым взглядом, поэт вынужден с горечью признать, что все обстоит гораздо проще: людей портят власть и деньги, то неправедное, обманом и несправедливостью нажитое богатство, к которому безудержно, позабыв стыд и совесть, рвались столь многие его соотечественники. Им, теперешним хозяевам Афин, были глубоко безразличны поучения праздношатающегося бездельника Сократа и выспренние тирады сына торговца Мнесарха, который, хотя и любил порицать в своих заумных трагедиях богатых людей, сам был далеко не беден и, кажется, не слишком щедр. Им, о которых поэт с горечью писал, что такие всегда, при любом повороте судьбы, остаются наверху, им надо было проворачивать большие дела, покупать, продавать и обманывать, притворяться то таким, то другим, быть точно таким, каким нужно в каждый данный момент, а непригодные для трудностей жизни могли утешать себя виршами Еврипида:
Но так как его персонажи этих лет зачастую являли собой образец того, каким не должен быть человек, но каким он, к сожалению, в большинстве случаев бывает, сограждане, не желая узнавать себя в этих образах, но охотно и с легкостью отождествляя их с самим поэтом, все чаще упрекали его в безнравственности. Так, существует версия, что где-то в это время Еврипида преследовал Клеон, разглядевший, по-видимому, за философскими сентенциями и мифологическими аллегориями самоуверенного слуги Аполлона инвенктивы против своей собственной персоны и выдвинувший против него уже ставшее традиционным обвинение в «нечестии». В другой раз Еврипида заставили снять с постановки трагедию «Иксион», как вредоносную для общественных нравов, поскольку ее герой, редкий злодей, возводил несправедливость в принцип и дерзкими софизмами (в нем явно чувствовался примерный ученик Протагора, в совершенстве овладевший мастерством «делать неправое слово правым») опровергал все понятия о добродетели и долге. Большинству зрителей, далеких от понимания психологической сложности и внутренней диалектики его поэзии, трагедии сына Мнесарха казались сотканными из хитросплетений, при помощи которых поэт, как и его ужасные персонажи, оправдывает собственные дурные поступки, выдавая ложное и безнравственное за истинное и моральное.
Особенно он раздражал Аристофана, оказавшегося, при всем его таланте и уме, при оценке Еврипидовых трагедий ничуть не выше тех вчерашних пахарей, ремесленников или матросов, которым были непонятны и подозрительны бесплодные попытки «философа на сцене» проникнуть в загадки жизни людской. Молодой комедиограф, так же как и большинство его сограждан, не признавал за сыном Мнесарха права чему-нибудь учить афинский народ, поскольку ему самому, мол, так и остался непонятен высший смысл трагедийного искусства — «наставлять добру и пути», о чем он постоянно напоминал Еврипиду при жизни и повторил еще раз, подводя черту многолетней тяжбе (тяжбе, по-видимому, односторонней, так сказать, возмущенному монологу) в своей комедии «Лягушки» уже после того, как мятежный духом ученик Анаксагора и почитатель Гераклита навсегда завершил свой поиск добра и смысла на этой земле:
По время Леней 425 года Аристофан поставил своих «Ахарнян», где впервые вывел на сцену карикатурную фигуру «сына торговки зеленью», одержимого невероятным самомнением и манией всех поучать. Это была пьеса о мире и войне (тема, ставшая для Аристофана главной на долгие годы): жители дема Ахарны, углежоги, «люди твердые и грубые, как дубы», ненавидят спартанцев, разоривших их виноградники, и даже слышать не хотят о мире, к которому призывает земляков Дикеополис, что значит Справедливый. (Поскольку дем Ахарны подвергся в числе первых вражескому опустошению, все как в Афинах, так и в Спарте были уверены, что «ахарняне не потерпят разорения своего имущества и станут подстрекать всех граждан к битве»). Они решают побить миролюбца камнями, но тот хватает столь драгоценную для ахарнян угольную корзину и грозится «умертвить ее мечом», если они не оставят его в покое. При этих грозно-шутовских словах многие из развеселившихся зрителей не могли не вспомнить, хоть тому и минуло больше десяти лет, еврипидовского царя Телефа, который, выхватив из колыбели маленького Ореста, также грозился «умертвить его мечом», если Агамемнон его не выслушает. И даже тем, кто не видел или не помнил «Телефа», стало совершенно ясно, на кого решил ополчиться в этот раз благородный комедиограф, когда на сцене появился и сам Еврипид — худой и высокий, в довольно похожей, хотя и в высшей степени шаржированной маске, с длинной клочковатой бородой. Намереваясь неузнанным проникнуть к ахарнянам, Дикеополис решает переодеться и просит Еврипида, как всегда погруженного в размышления, угрюмого и подозрительного, дать ему рубище «пожальче», из тех, в которые поэт наряжает своих героев.
Вся эта сцена, как и ряд других, была откровенной пародией на драматургические приемы Еврипида, на мотивы его сюжетов, на стиль и язык его трагедий, и каждый, кто был знаком с поэзией «сына торговки зеленью», без труда узнавал в блестящих гротесках Аристофана те или иные моменты из его произведений. Вот Дикеополис просит раба Еврипида вызвать хозяина из дома по важному делу: