послал Екатерине воздушный поцелуй и отправился к мишенному валу. Она повернулась в ту сторону, чтобы он, нацелив свой лук и оглянувшись через плечо, как всегда делал, увидел, что все ее внимание нераздельно обращено на него. Мускулы гладкой спины затрепетали, когда Генрих, точеный, как прекрасная статуя, натянул тетиву, а потом медленно, плавно, танцующим жестом ее отпустил, и стрела полетела — так быстро, что не уследить взглядом, — и вонзилась в самое яблочко мишени.
— Попал!
— Отличный выстрел! Ура королю!
Призом была золотая стрела, и Генрих, весь пылая от возбуждения, принес приз жене и преклонил перед ней колено, а она чуть нагнулась к нему и расцеловала — сначала в обе щеки, а потом, любовно, в губы.
— Эта победа — тебе, — сказал он. — Тебе одной! Ты приносишь мне удачу. Я никогда не промахиваюсь, когда ты на меня смотришь. Эта стрела — твоя!
— Это стрела Купидона, — ответила Екатерина. — Я буду хранить ее в напоминание о той, что пронзила мне сердце.
— Она меня любит! — вскричал король, вскочив на ноги, и повернулся к придворным, отозвавшимся смехом и аплодисментами. — Послушайте, она меня любит!
— Да как же вас не любить! — смело выкрикнула в ответ одна из придворных дам, леди Элизабет Болейн.
Генрих посмотрел на нее, а потом, высокий, стройный, улыбнулся своей маленькой жене:
— Как же тебя не любить, вот что!
Этой ночью я молюсь, крепко прижимая руки к своему животу. Уже второй месяц, как у меня нет месячных. Я почти уверена, что понесла.
— Артур, — шепчу я, плотно сомкнув ресницы, и почти вижу его перед собой, как он лежал в свете свечи в моей спальне в Ладлоу. — Артур, любовь моя. Он сказал, я могу назвать этого сына Артуром Генрихом. Тогда сбудется моя мечта. Я рожу тебе сына и назову его твоим именем. И хотя я знаю, что ты не любил брата, я выкажу ему уважение, которое к нему испытываю. Он хороший мальчик. Я позабочусь о том, чтобы он вырос хорошим человеком. Я назову нашего сына в честь вас обоих.
Я не чувствую никакой вины в том, что все больше привязываюсь сердцем к Генриху, хотя, конечно, он никогда не займет место Артура. Мне подобает любить мужа, к тому же Генриха трудно не любить: он славный. Пристально наблюдая за ним долгие годы, так пристально, как следят за врагом, я хорошо его изучила. Он эгоистичен, как дитя, однако он столь же щедр и нежен. Он тщеславен и честолюбив, он самовлюблен, как актер, — но при этом скор на смех и на слезы, участлив, всегда стремится помочь. Если его правильно наставлять, из него вырастет хороший человек, надо только научить его служить своей стране и Богу, а кроме того, держать в узде свои желания. Его испортили те, кто его воспитывал, но сделать из него доброго правителя еще не поздно. Это моя задача и мой долг — оберегать его от самонадеянности. Из всякого молодого человека можно вырастить тирана. Добрая мать привила бы ему привычку к самоограничению. Возможно, это удастся любящей жене. Если я буду любить его и сумею заставить его любить меня, я сделаю из него великого короля. А Англия, видит Бог, нуждается в великом короле.
— Артур, любимый Артур, — бормочу я, поднимаясь с колен, и иду к постели.
На этот раз я обращаюсь к обоим: любимому мужу и ребенку, понемногу зреющему в моей утробе.
Осень 1509 года
Как-то октябрьским вечером, когда Генрих выразил недоумение, что вот уже три недели, как Екатерина с ним не танцует, а только смотрит, как это делают другие, она призналась ему, что беременна, и попросила держать новость в секрете.
— Как можно! — вскричал он. — Я хочу раззвонить об этом по всем углам!
— Можешь написать моему батюшке, — улыбнулась Екатерина, — но только в следующем месяце, не раньше. А все остальные и так скоро догадаются…
— А как ты себя чувствуешь? — озаботился он.
— Ну, легкое недомогание по утрам, — сказала она, с удовольствием глядя, как заливается радостью его лицо. — Мне кажется, это мальчик. Надеюсь, это наш Артур Генрих.
— А! Так это о нем ты думала, когда говорила со мной на стрельбище!
— Да. Но тогда я еще не была уверена, что понесла, и не хотела тебя зря обнадеживать.
— И когда, по-твоему, он родится?
— Думаю, в начале лета.
— Так нескоро! Не может быть!
— Любовь моя, это нескорое дело…
— Утром напишу твоему отцу, — сказал он. — Предупрежу, чтобы летом ждал новостей. Возможно, мы как раз вернемся домой после французской кампании. Вот будет здорово, если я принесу тебе победу, а ты мне — сына.
Генрих прислал мне своего лекаря, лучшего во всем Лондоне. Он стоит у двери в одном конце комнаты, в то время как я сижу в кресле в другом. Врач не может меня осмотреть: к телу королевы может прикасаться только король. Он не может спросить меня, регулярны ли мои месячные или мой стул: такие вопросы недопустимы. От смущения он прямо-таки парализован, смотрит в пол и тихим, робким голосом задает мне короткие вопросы.
Он спрашивает, хорош ли мой аппетит и случается ли у меня дурнота. Отвечаю, что аппетит есть, но мутит от запаха и вида приготовленной пищи, что скучаю по фруктам и овощам, которые каждый день ела в Испании, по сладостям «кафала», сваренным на меду, по «тахин» из риса и овощей. На это он говорит, что это не важно, поскольку в овощах и фруктах для человека нет никакой пользы, и, более того, он посоветовал бы мне во время беременности не есть никакой сырой пищи.
Затем он спрашивает, известно ли мне, когда я зачала. Отвечаю, что сказать наверняка не могу, но помню день, когда начались последние месячные. Он полагает, что это вряд ли поможет нам определить, когда следует ждать ребенка. Мне случалось видеть, как мавританские доктора вычисляют день родов с помощью специальной таблички. Он говорит, что никогда ни о чем подобном не слышал и что языческие уловки могут быть неблагоприятны для христианского младенца.
Он рекомендует побольше отдыхать. Просит посылать за ним при малейшем недомогании — он придет и поставит пиявки. Говорит, регулярное кровопускание для женщин — наилучшее средство от перегрева. На сем он кланяется и уходит.
В изумлении переглядываюсь с Марией де Салинас, которая всю эту «консультацию» простояла в углу комнаты.
— И это лучший лекарь в стране?!
— Как раз думаю, не выписать ли нам кого-нибудь из Испании, — тихонько, почти шепотом отвечает она.
С сожалением, близким к стыду, я покачиваю головой.
— Боюсь, мои родители извели в Испании всех ученых. Оказалось, что ученый — это почти всегда еретик, и за них взялась инквизиция. Кто уцелел, все бежали.
— Куда же?
— Бог весть! Евреи — в Португалию, а оттуда в Италию, Турцию и дальше по всей Европе. Мавры, наверно, в Африку и на Восток.
— В Турцию? Может быть, выписать лекаря оттуда? Не язычника, конечно. Но кого-нибудь, кто учился у врача-мавра? Должны же быть где-то знающие христианские лекари!
— Я подумаю, — уклончиво отвечаю я.
Понятно, что нужен лекарь получше, чем этот робкий невежа, но мне претит идти наперекор матушке