— Что? Ах да, конечно.
Дорога домой стала кромешным адом.
— Я серьезно не думаю, что там что-то есть: чувствую себя совершенно здоровой. Может быть, что-то связанное с диабетом. Милый, мы же будем счастливо жить вместе, хватит кукситься. О чем ты сейчас думаешь?
Сейчас я думаю о том, как убью этого врача. Я хочу рассказать Трейе правду, но все уже зашло слишком далеко. Мысли о том, что все это для нее значит, что ей предстоит пережить, вызывают у меня физическую тошноту. Господи, если бы тонглен мог помочь на самом деле! Я бы закрыл глаза, вдохнул в себя грозящую ей смерть с такой силой, что тут же, на месте, испарился бы и унес эту чертову болезнь с собой в космическую бездну. Моя любовь к Трейе и ненависть к врачу синхронно выросли до невероятных масштабов. Но я продолжал бормотать что-то вроде: «Все будет хорошо, я уверен».
Когда мы приехали домой, я пошел в уборную, и меня вырвало. Вечером мы пошли в кино — можете себе представить? — на фильм «Роковое влечение». Когда мы вернулись, Трейя позвонила доктору и все узнала.
Первой моей реакцией была ярость! Неудержимая, исступленная, абсолютная, захлестывающая ярость! И полный шок. Как это могло случиться? Я все делала правильно! Как же это могло случиться? Проклятие! Проклятие! Проклятие! Проклятие! Проклятие! Страха не было. Я не боялась последствий. Я просто была в ярости. Я стала пинать кухонные шкафы, разбрасывать все вокруг, орать. Вне себя от злости. И я не собиралась гасить в себе гнев. Это была правильная реакция. Я в бешенстве, я этого так не оставлю! В моих визуализациях белые рыцари превратились в злобных пираний.
Мы обзвонили родных и друзей, а на следующий день мы с Трейей начали судорожно искать любую методику лечения, где угодно, лишь бы она давала хоть какой-то шанс при ее агрессивном и развившемся заболевании. Трейя скрупулезно взвесила десятка два разных методик, в том числе методы Бурзински, Ревици, Бертона, метод Янкер-Клиник (Германия), Келли-Гонзалеса, Американской биологии, Ливингстона-Уилера, Ганса Нипера (Германия), клиника Штайнера Лукаса (Швейцария), Герсона (Мексика).
Когда ярость утихла, я пережила период отрешенности и грусти, который тянулся несколько дней. Я неудержимо рыдала у Кена на руках, под конец — по нескольку часов. Я чувствовала себя совершенно обессилевшей, как не чувствовала уже несколько лет. Раскаяние, самообвинения. Могла бы сделать и больше; достаточно ли я сделала? Я думала о том, чего могу лишиться: искусство, лыжные прогулки, возможность состариться в кругу родных и друзей, Кен, ребенок Кена. Как бы я хотела состариться в окружении своих милых друзей.
И еще одно, о чем больно писать: я никогда не смогу родить Кену ребенка. Кен… я хочу быть с ним, не хочу оставлять его одного. Я хочу сидеть рядом с ним, свернувшись клубочком, много лет. Он останется один — найдет ли он себе кого-нибудь? Может, он уйдет в трехгодичный ретрит с Калу Ринпоче — думаю об этом, и уже становится легче.
Я чувствую себя так, словно только что родилась и узнала, что мне здесь не рады.
После отбора осталось немного вариантов: стандартная американская методика (то есть еще больше адриамицина); агрессивная американская методика, которую рекомендовал Блуменшайн, и самая агрессивная методика, которую применяют в немецкой Янкер-Клиник. Первый вариант обрисовал доктор Дик Коэн, добрый друг Вики и ОПРБ, — он рекомендовал долгосрочную программу с адриамицином в низких дозах, со среднестатистической лечебной неудачей в течение четырнадцати месяцев. Но Трейе просто не хотелось принимать еще адриамицин — не потому что она не могла его перенести, а по личным соображениям: она решила, что в ее случае он неэффективен.
Янкер-Клиник известна во всем мире своей краткосрочной интенсивной программой химиотерапии, настолько агрессивной, что пациентов порой приходится держать на системах жизнеобеспечения. Янкер- Клиник мелькала и продолжает мелькать в новостях благодаря тому, что там лечились такие люди, как Боб Марли и Юл Бриннер. По опубликованным (правда, не научным) данным, Янкер-Клиник достигает невероятного показателя ремиссий в 70 % случаев, и это тем более удивительно, что многие обращаются к ним как к последнему шансу. Американские врачи утверждают, что эти ремиссии чрезвычайно недолгосрочны, а когда рак возвращается, то он часто оказывается смертельным.
Блуменшайн дал Трейе несколько рекомендаций, которые любой диктатор из Центральной Америки счел бы чересчур жестокими. Под конец он сказал: «Милая моя, умоляю, не надо ездить в Германию». Но единственная альтернатива, которую он мог дать нам, — это зловещая статистика для случаев, подобных случаю Трейи: может быть, еще год, может быть — если повезет.
Глава 16
Послушайте, как поют птицы!
— Эдит? Здравствуйте. Это Кен Уилбер.
— Кен?! Как поживаете? Очень рада слышать ваш голос!
— Эдит, мне грустно говорить об этом, но у нас плохие новости. У Трейи очень скверный рецидив, на этот раз — в легких и мозге.
— Какой ужас! Господи! Как я вам сочувствую.
— Эдит, вы ни за что не угадаете, откуда я звоню. И еще, Эдит: нам нужна помощь.
Не могу поверить, что я лежу в больнице уже десять дней и еще не начали делать химиотерапию. Мы прилетели в Бонн в понедельник, вечером поужинали в ресторане, во вторник утром я почувствовала себя странно, а во второй половине дня легла в Янкер-Клиник. Я жутко простудилась, у меня была температура 39,8°. Еще не поправилась, и из-за этого они не могут начать химиотерапию — боятся, что разовьется пневмония, а это означает задержку почти на две недели.
Первую ночь я провела в палате, где лежали еще две женщины, обе немки. Они славные, и ни одна не говорила по-английски. Но одна из них храпела всю ночь, а вторая, по-видимому, решила, что если будет говорить по-немецки, но очень много, то я, может, что-нибудь и пойму, поэтому завалила меня немецким и болтала без умолку, даже ночью время от времени разговаривала сама с собой.
Каким-то образом доктор Шейеф, директор Янкер-Клиник, сумел найти для меня отдельную палату (там их всего две или три), и с той поры я чувствую себя на седьмом небе. Комната небольшая, по правде говоря, крохотная (2,5 на 4 метра), но она прекрасна.
Я была удивлена, как мало медсестер хоть немного говорят по-английски. Никто не владеет английским свободно, а большинство вообще не знает ни слова. Мне немного стыдно, что я не говорю по- немецки; объясняю всем, что я знаю французский и испанский, извиняясь за свое полное незнание немецкого.
В первый вечер разговорчивая немецкая леди повела нас с Кеном в кафетерий; ужин там с 16.45 до 17.30. Еда чудовищная. Как правило, на завтрак и на ужин — холодные закуски: кусочек сыра, кусочек ветчины, кусочек мяса плюс всевозможные изделия из пшеничной муки, которые мне нельзя из-за диабета. Время от времени на обед дают горячее мясо и картошку. Этим ограничивается местный ассортимент. Но мне с моей диетой нельзя ничего из этого. Ну что же это творится во всем мире с больничной едой? Кен стал вслух размышлять, на чьей совести больше трупов — больничных врачей или больничных