новогоднюю ночь.
Несколько минут спустя шрайберка вызвала номер Янки. Кто-то ответил: «Нет ее, она умерла ночью». Янке пришла наконец посылка. Первая посылка. Новогодняя. От доченьки.
Блоковая ревира заявила, что будет санобработка. Новая беда. Это значит, заберут одеяла. Это значит, будем мерзнуть. Это значит, что нас могут голых послать в зауну. Мы ведь знали, что санобработка только предлог. Очевидно, эпидемия уносила недостаточное количество жертв. «Ариек» теперь не умерщвляют газом, поэтому надо придумать что-то, чтобы смерть собрала еще большую жатву и чтобы это выглядело культурно, гуманно.
Но на этот раз нас не погнали в зауну. Просто забрали одеяла на целые сутки и открыли настежь бараки. Большинство тех, которым удалось выжить после тифа, умерли после такой «санобработки», получив воспаление легких.
Умирали одна за другой. Умерла Ната. Она вынесла все: избиения, допросы, апели, голод, тиф, а доконал ее дурхфаль — напилась грязной воды. Она звала нахтваху, но та не приходила. Не слышала или не хотела.
Я подошла к Нате.
— Как ты себя чувствуешь, Ната?
— Все будет хорошо, — ответила она. — Уже скоро… будет хорошо… я уверена.
— Ната! — вскрикнула я. — Тебе нельзя умирать… ты выздоровеешь. Только не пей воды.
Я сама не понимала, что говорю. Ведь смерти не прикажешь. Ната угасала на глазах. Но я должна говорить с ней, пока она меня слышит. И я говорила ненужные, нелепые слова, я просила не оставлять меня одну. Зачем я не умерла, зачем я должна пережить еще и ее смерть и, кто знает, сколько еще других… Ната все меньше понимала меня. Едва слышно что-то шептала, я наклонилась над ней.
— Итак, просто-напросто сгнить в земле, неужели для этого…
Дальше я не расслышала. Ната не договорила. Умерла.
Не раз потом мы вспоминали Нату. И о том, как ее били, и о том, что, несмотря ни на какие муки, она никого не выдала. И о том, что она была уже почти здорова и всегда всегда улыбалась людям. И что если суждено ей умереть, то почему не сразу там, в Павяке, а после стольких мучений? О ней говорили шепотом, как о настоящей героине.
В наш блок принесли несколько грудных младенцев. Матери их уже работали. Одного где-то под бараком родила греческая еврейка. Ребенка никто не кормил. И для своих молока не было. Да и к чему было его кормить? Как только будет обнаружено, что это дитя еврейки, смерть ждет и его и мать. Ребенком никто не интересовался. Он плакал, скулил, слабел, распухал и наконец умер. Все вздохнули с облегчением.
Однажды в ревире, где постоянно кто-нибудь умирал, оаздался слабый крик ребенка. Родила опять еврейка. Дитя родилось на редкость здоровым и красивым.
— Не дам ему погибнуть, не удушу, — заявила мать. — Это мой первый ребенок, он должен принести мне счастье. Помогите мне. Я верю в чудо, мое дитя выживет.
Она говорила так убежденно, умоляла так страстно, что ей решили помочь. Удивительнее всего было то, что у матери оказалось достаточно молока.
Санитарка Эльжуня обещала скрывать ребенка, насколько хватит возможности. Матери приписывали вымышленную высокую температуру, а ребенка во время неожиданных визитов эсэсовцев прикрывали сенниками. Ребенок рос, ему уже исполнился месяц.
Как-то ночью мать проснулась с криком. Подбежала Эльжуня.
— Мне снилось, что он умер… — прошептала женщина.
Утром пришел приказ, чтобы всех евреек выписать из ревира в блоки независимо от их состояния здоровья. Надо было сказать об этом и молодой матери. Ни у кого не хватало мужества.
Кроткая, спокойная доктор Фрума с трудом где-то достала снотворное и вспрыснула ребенку. Обезумевшую от горя мать вытащили из ревира.
Я стала самостоятельно передвигаться по блоку. Я не верила, что выйду когда-нибудь из ревира. Забыла уже об апелях, о работе. Зато привыкла к стонам, к смерти, к добыванию теплой воды. Научилась выменивать яблоки на грудинку, хлеб на картошку и отвоевывать себе иногда ночью место у печки. Я торопливо открывала получаемые посылки и съедала их с невероятной быстротой. Научилась часами лежать и ни о чем не думать. Свобода стала для меня понятием нереальным. Свободу уже невозможно было припомнить. Невозможно было представить себе то время, когда мы на что-то имели право, тот мир, где были улицы, по которым можно ходить без всякого запрета, где были близкие люди, которым можно пожаловаться, где были аптеки, в которых отпускалось лекарство. Неужели это было на самом деле? Все глубже укоренялась мысль, что жизнь моя здесь и должна кончиться, что это только вопрос времени. Иногда вдруг, мелькала мысль: неужели где-то существуют люди, которые сидят сейчас у стола и играют в бридж или разговаривают о том, что разбилась чашка от сервиза? Или катаются на лыжах. Неужели есть где-то люди, у которых имеется оружие и они могут действовать? А мы? Мы должны покорно умирать, одна за другой. Это были слабые отголоски бессильного душевного бунта. Все смирились и, напрягая последние силы, тянули лямку.
Из этой апатии нас выводили лишь исключительные события, вроде, например, визита немецкого врача. Это случалось очень редко. Когда он приходил, весь ревир бывал охвачен паникой. Из блока в блок шли депеши.
Торвахи уведомляли друг друга, давали знать блоковым.
Оказавшийся в ревире «чужой», то есть человек не из обслуживающего персонала, убегал как можно скорее.
Немца сопровождал либо главный врач ревира — тоже из заключенных, либо ауфзеерка.
Обычно он проходил по бараку медленно, спокойно.
Худой, высокий, в очках. Человек. Врач. Но какой страх он вызывал! Иногда он задерживался перед чьей-нибудь койкой, спрашивал. Тотчас же после его ухода мы узнавали, о чем. Оказывается, велел убрать какую-то бумажку. Это было очень важно.
Долго еще после этого мы говорили о его посещении, хотя, собственно, ничего ведь не случилось. Просто-напросто прошел господин жизни и смерти. Кто-то из них. Доктор, но не тот, который лечит. Тот, который убивает.
В этот день также разнесся слух, что он идет, уже близко. Мы все легли. В ревире не должны оставаться те, кто в состоянии двигаться.
Санитарки убрали ночные горшки и теперь жались между нами, чтобы освободить проход. Achtung! Внимание! Вошли. Затем шрайберка объявила, что все больные должны сойти с постели и нагишом продефилировать перед доктором. Опять «селекция!»
Так как все мы были сплошь покрыты нарывами, то поняли, что это конец.
Мы слезли с нар. Рядом со мной шла Вися, она дрожала oт страха, поймала меня за руку:
— Кристя, посмотри на меня.
Я посмотрела. У Виси, еще недавно такой цветущей, полной сил девушки, не было живого места на теле. Вся кожа ее была покрыта чирьями и волдырями. Она в отчаянии заломила руки.
— Кристя, нам не спастись! Теперь, после стольких мук, нас прикончат…
Она оглядывалась вокруг, словно ища помощи, я поворачивала голову за ней. Так шли мы. Рука Виси судорожно сжимала мою. Мы приближались к врачу, и сознание постепенно покидало нас. Сердце подступало к горлу. Страх парализовал движение и мысли.
Равнодушным, скучающим взглядом смотрел врач на этот хоровод заживо гниющих женщин. Почти всем он указал одно направление. Мы столпились у стены.
Как выяснилось, на этот раз нас ждала всего лишь дезинфекция. В одном из блоков поставили ванну с какой-то жидкостью, в которую должны были окунаться чесоточные. Мы отказывались верить, что это еще не смерть. Но это было так. Мы опять выиграли жизнь… Зачем?.. И все же мы облегченно вздохнули.
Час спустя после ванны мы снова чесались, и снова нам страшно хотелось пить.
Я все чаще поднималась с койки. Подсаживалась уже на нары к больным подругам. Наши разговоры