— Черта с два! — возразил Джексон. — Говорят вам, на него ничто не действует. Он колдун! Ему давно пора быть на том свете!
С невероятными усилиями смотритель Этертон протиснул указательный палец между шнуровкой и моей спиной. Он поставил на меня ногу и налег всем телом, но не мог прощупать ни крохи свободного пространства.
— Снимаю перед тобой шапку, Гетчинс! Ты знаешь свое дело. Теперь переверни, и мы полюбуемся им!
Меня перевернули на спину. Я уставился на смотрителя выкатившимися глазами. Одно я знаю наверное: если бы меня так же крепко спеленали в первый раз, я, конечно, скончался бы в первые же десять минут. Но теперь я был вытренирован. За мной была тысяча часов лежания в смирительной куртке; мало того, со мной была вера, которую вселил в меня Моррель.
— Теперь смейся, проклятый, смейся! — говорил смотритель. — Показывай же улыбку, которой ты похвалялся!
И хотя мои легкие задыхались от недостатка воздуха и сердце, казалось, вот-вот разорвется, хотя в голове мутилось, — тем не менее я усмехнулся прямо в рожу смотрителю Этертону!
ГЛАВА XI
Хлопнула дверь, оставив самую узкую полоску света. Я остался лежать на спине в одиночестве. При помощи уловки, к которой я давно приспособился, находясь в смирительной куртке, я, извиваясь, подобрался, по дюйму в один прием, до двери, пока краем подошвы моего правого башмака не коснулся ее. Я испытал при этом неимоверное облегчение. Я был теперь не совсем одинок! В случае необходимости я мог перестукнуться с Моррелем.
Но, должно быть, смотритель Этертон отдал строгие приказания сторожам; ибо хотя мне и удалось вызвать Морреля и сообщить ему, что я намерен произвести известный ему опыт, сторожа не дали ему ответить. Меня они могли только ругать; пока я находился в смирительной куртке, я мог не бояться никаких угроз.
Должен заметить, что все это время мой дух хранил полную ясность. Обычная боль терзала меня, но дух мой сделался настолько пассивен, что я так же мало замечал эту боль, как пол под собой или стены вокруг. Трудно было придумать более подходящее умственное и душевное состояние для задуманного эксперимента. Разумеется, все это обусловливалось моей крайней слабостью. И не только этим. Я давно уже чувствовал себя готовым на все. Я не испытывал ни сомнений, ни страха. Все содержание моей души превратилось в абсолютную веру в господство разума. Эта пассивность была похожа на грезу и доходила положительно до экзальтации.
Я начал сосредоточивать свою волю. Тело мое находилось в онемении, вследствие нарушенного кровообращения у меня было такое чувство, словно меня кололи тысячами иголок. Я сосредоточил свою волю на мизинце правой ноги и приказал ему перестать существовать в моем сознании. Я хотел, чтобы этот мизинец умер, — умер, поскольку дело касалось меня, его владыки — существа, от него совершенно отличного. Это была тяжелая борьба. Моррель предупредил меня, что так и будет. Но я не сомневался. Я знал, что этот палец умрет, и заметил, что он умер. Сустав за суставом умирали под действием моей воли.
Дальше дело пошло легче, но медленно. Сустав за суставом, палец за пальцем — все пальцы обеих моих ног перестали существовать. Сустав за суставом — процесс продолжался дальше. Наступил момент, когда перестали существовать мои ноги у лодыжек. Наступил момент, когда уже перестали существовать мои ноги ниже колен.
Я находился в такой экзальтации, что не испытывал даже проблеска радости при этих успехах. Я ничего не сознавал, кроме того, что заставляло мое тело умирать. Все, что оставалось от меня, было посвящено этой единственной задаче. Я делал это дело так же основательно, как каменщик кладет кирпичи, и смотрел на все это как на вещь столь же обыкновенную, как для каменщика кладка кирпичей.
Через час мое тело умерло до бедер, и я продолжал умерщвлять его все выше и выше.
Только когда я достиг уровня сердца, произошло первое помутнение моего сознания. Из страха, как бы не лишиться сознания, я приказал смерти остановиться и сосредоточил свое внимание на пальцах рук. Мозг мой опять прояснился, и умирание рук до плеч совершилось поразительно быстро.
В этой стадии все мое тело было мертво по отношению ко мне, кроме головы и маленького участка груди. Биение и стук стиснутого сердца уже не отдавались в моем мозгу. Сердце мое билось правильно, но слабо. И если бы я позволил себе испытать радость, то эта радость покрыла бы все мои ощущения.
В этом пункте мой опыт отличается от опыта Морреля. Автоматически продолжая напрягать свою волю, я впал в некоторую дремоту, которую испытывает человек на границе между сном и пробуждением. Мне стало казаться, что произошло огромное расширение моего мозга в черепе, хотя самый череп не увеличился. Были какие-то мелькания и вспышки, и даже я, верховный владыка, на мгновение перестал существовать, но в следующий миг воскрес, все еще жильцом плотского обиталища, которое я умерщвлял.
Больше всего меня смущало кажущееся расширение мозга. Он не вышел за пределы черепа, и все же мне казалось, что поверхность его находится вне моего черепа и продолжает расширяться. Наряду с этим появилось самое замечательное из ощущений, какие я когда-либо испытывал. Время и пространство, поскольку они составляли содержание моего сознания, подверглись поразительному расширению. Не открывая глаз, чтобы проверить это, я положительно знал, что стены моей тесной камеры расступились, я очутился в какой-то огромной аудитории и знал, что они продолжают расступаться. Мне пришла в голову капризная мысль, что если такое же расширение произойдет со всей тюрьмой, то в таком случае наружные стены Сан-Квэнтина должны будут отодвинуться в Тихий океан с одной стороны, а по другую сторону — стены достигнут пустынь Невады. И тут же у меня возникла другая мысль, что раз материя может проникать в другую материю, то стены моей камеры могут пройти сквозь тюремные стены, и таким образом моя камера окажется вне тюрьмы, и я буду на свободе! Разумеется, это была чистая фантазия, и я все время сознавал, что это фантазия.
Столь же замечательно было и расширение времени. Сердце мое билось теперь с большими промежутками. Опять у меня мелькнула капризная мысль — и я медленно и упорно стал считать секунды, разделявшие биения сердца. Вначале, как я отчетливо заметил, между двумя биениями сердца проходило больше сотни секунд. Но по мере того, как я продолжал счет, промежутки настолько расширились, что я соскучился считать.
И в то же время, как эти иллюзии времени и пространства упорствовали и росли, я поймал себя на том, что полусонно разрешаю новую глубокую проблему.
Моррель говорил мне, что он освободился от своего тела, убив его — или выключив тело из своего сознания, что по результату одно и то же. Теперь мое тело было настолько близко к полному умерщвлению, что я знал с совершенной уверенностью: одно быстрое сосредоточение воли на еще живом участке моей груди — и оно перестанет существовать. Но тут возникла проблема, о которой Моррель не предупредил меня: должен ли я умертвить свою голову? Если я это сделаю, что будет с духом Дэрреля Стэндинга? Не останется ли тело Дэрреля Стэндинга на веки веков мертвым?
И я проделал опыт с грудью и медленно бьющимся сердцем. Быстрый нажим моей воли был вознагражден. У меня уже не было ни груди, ни сердца! Я был теперь только ум, дух, сознание — назовите как хотите, — воплощенное в туманный мозг, который еще помещался внутри моего черепа, но расширялся и продолжал расширяться в пределах этого самого черепа.
И вдруг, в мельканиях света, я улетел прочь! Одним скачком я перепрыгнул крышу тюрьмы и калифорнийское небо и очутился среди звезд. Я обдуманно говорю «звезд». Я странствовал среди звезд и видел себя ребенком. Я был одет в мягкие шерстяные и нежно окрашенные одежды, мерцавшие в холодном свете звезд. Разумеется, внешний вид этих одежд объяснялся моими детскими впечатлениями от цирковых артистов и детскими представлениями об одеянии ангелочков.
Как бы то ни было, в этом одеянии я ступал по межзвездным пространствам, гордый сознанием, что