А тогда в первые дни Генеральных штатов в мае 1789 года восторженно-восхищенный энтузиазм молодого представителя народа Робеспьера в точности соответствовал нынешнему энтузиазму еще более молодого депутата Сен-Жюста.
Максимилиан никогда не забывал, что в начале было Слово. Слово Господа, сотворившего мир. Слово короля, созвавшего Генеральные штаты. Слово законодателя, персонифицированного в этих самых Штатах, которое не сотворило, но изменило мир. Наконец, и Слово самого Робеспьера, только Слово (не дело!), которое позволило ему стать не просто одним из вождей Революции, но истинным вождем страдающего французского народа.
Естественно, что такое великое начинание, как переустройство Старого мира (об этом тогда не говорили, но все этого хотели), не могло обойтись без Божьего благословения. И 4 мая депутат от провинции Артуа Робеспьер шел вместе с другими представителями всех трех сословий в огромной помпезной процессии по парадным улицам Версаля к церкви св. Людовика, где во время торжественной мессы и должно было прозвучать Слово Божие.
Это было воистину праздничное шествие. Дворянство, шедшее сразу за
Своей монументальной величественностью и пышной помпезностью это шествие чем-то напоминало последующие праздники революции (по крайней мере, Робеспьеру это запомнилось именно так), хотя, конечно же, ничего революционного в нем не было. Скорее, это напоминало похороны. Похороны монархии. Тем более что возглавлявшая процессию мрачная колонна третьего сословия шла в траурных одеждах, как будто нарочно предписанных средневековым регламентом Генеральных штатов и выглядевших резким контрастом по сравнению с представителями хоронимого им феодального порядка: в одинаковых костюмах из черного сукна и одинаковых черных шляпах с одноцветными лентами, завязанными одним узлом.
Правда, народ, собравшийся на похороны монархии и заполнявший по пути следования процессии все улицы и переулки, расположившийся на всех крышах и фонарных столбах, выглядывавший из всех окон (Версаль еще никогда не видел такого многолюдья – сюда в этот торжественный день съехался чуть ли не весь Париж, не считая множества окрестных городков и сел!), никакого траура не чувствовал. Радостными криками он приветствовал своих представителей, своего короля и особенно
А потом было открытие Генеральных штатов в зале
2 мая, когда перед входящими для представления королю депутатов от третьего сословия главный церемониймейстер де Брезе распахивал лишь одну створку двери, в то время как перед депутатами дворянства и духовенства он раскрывал обе!), и начавшиеся вслед за ним многодневные прения о проверке полномочий и посословном или поименном голосовании.
На следующий день Робеспьер в гордом одиночестве в маленькой комнатушке версальской гостиницы отмечал свой день рождения – 6 мая ему исполнился 31 год…
Слово самого Робеспьера впервые прозвучало в стенах Собрания 14 мая – через полторы недели после начала заседаний. Прозвучало… и не было услышано. Максимилиан покинул трибуну под шумный говорок не обращавших на него внимания представителей. А ведь его проект – послать депутацию с предложением присоединиться к депутатам общин не к обоим привилегированным сословиям, а только к духовенству – был на тот момент, наверное, самый целесообразный. И жизнь его подтвердила – единение собрания началось с присоединения священников: 14 июня к третьему сословию примкнули трое сельских кюре, а 19 июня – и большая часть духовенства. После этого дворянам ничего не оставалось, как последовать за святыми отцами (правда, уже по приказу испуганного происходящим короля).
А тогда… тогда предложение Робеспьера даже не было поставлено на голосование. Впрочем, и Мирабо, который вслед за Максимилианом предложил то же самое, также потерпел фиаско, – депутации послали к обоим сословиям. Робеспьер в расстроенных чувствах и донельзя раздраженный мятежным графом, который, как ему казалось, воспользовался его идеей, написал в Аррас своему другу Бюиссару: «
Вот что значит принимать желаемое за действительное. Ну, не нравился ему Мирабо своим цинизмом, своей распущенностью, даже своей неопрятной внешностью, ну и что с того?! Это не помешало «Льву Прованса» стать полновластным лидером Ассамблеи, более того – вождем революции в ее первые два года! Вот и думай после этого, что, если бы вначале революции что-нибудь значила добродетель, сама революция кончилась бы в две недели.
Конечно, безнравственный Мирабо имел свои заслуги. Кто, как не он, помешал 23 июня распустить Национальное собрание, гордо ответив главному церемониймейстеру де Брезе, предложившему депутатам разойтись и голосовать посословно: «
Иначе как силой штыков… Нет, Робеспьер никогда бы не смог так сказать. Не смог бы не потому, что не нашел бы слов, – позднее он находил нужные слова, и не раз, но в том-то и дело, что тогда его уже слушали, а кто слушал неизвестного депутата из Арраса в первый год революции? Разве мог Максимилиан со своим резким, но слабым голосом, с речью, педантично зачитываемой по бумажке, сравниться с громовержцем Собрания?
Божественный Мирабо… Это был страшный оратор. Робеспьеру никогда не забыть эту его тяжелую огромную фигуру на трибуне, это его некрасивое до отвращения лицо, этот его знаменитый замах рукой, означавший призыв к единению всех друзей свободы, и главное – этот его ни с кем не сравнимый могучий, оглушающий и завораживающий голос, от которого сотрясались стены.
Максимилиан потому и Дантона потом невзлюбил (или, скажем мягче, отнесся к нему с большой настороженностью), потому что очень уж «Марий кордельеров» напоминал ему Мирабо: это был такой же большой, грубый, некрасивый и безнравственный зверь. Разве мог человек, пошедший в революцию, которой суждено было привнести в этот мир
Что ж, теперь, по прошествии трех лет, Робеспьер мог с удовольствием отметить для себя: он не ошибся в своем выборе, заняв в Национальном собрании самую левую, самую крайнюю, самую радикальную (на тот момент) политическую позицию. Где все те могучие ораторы Констутианты, все эти неустрашимые ниспровергатели старого порядка: Мирабо, Лафайет, Байи, Барнав, Дюпор, Мунье, Ламеты и десятки других? Поток революции смел их с исторических подмостков, на которых они так любили любоваться собой. А ведь как все эти самозваные народные вожди и кумиры издевались над одним из самых слабых (как им казалось) ораторов Собрания Робеспьером, коверкали его фамилию на трибуне и в печати, то как «Робетспер», то как «Роберт Пьер», а то и просто как «Робер»! – называли его «аррасской свечой» и рассчитывали «задуть» без труда. Не получилось. Ибо никто из них не понял, что в его лице, в лице Максимилиана Робеспьера, державный французский народ – это новое внезапно явившееся миру божество, осененное Революцией, словно Духом Святым, – обрело своего пророка, своего искупителя… и своего вождя. А разве голос пророка, какой бы он ни был вначале слабый и неуверенный, мог быть заглушен голосами могучих одиночек?
Даже сам Робеспьер, всегда молившийся на народ, понял это не вдруг. Его Слово… Оно почему-то было услышано не сразу. Даже во время выборов депутатов в Генеральные штаты он выиграл в Аррасе,