Восстание в Париже застало Сен-Жюста в самый разгар работы над вторым большим «социально- политическим» трактатом с длинным претенциозным названием «О Природе, о Гражданском состоянии, о Гражданской общине, или Правила независимости управления», в котором он хотел изложить свою собственную теорию
…Тревога Сен-Жюста оказалась напрасной. Через две недели после 10 августа ему наконец исполнились положенные по закону для избрания в национальное правительство 25 лет, а еще через две недели он был избран в Конвент [73].
…В эту ночь ему в последний раз приснился Брут. Переживший весь день в страшном волнении, – еще бы! – несколько месяцев черной меланхолии, которые Сен-Жюсту никогда не хотелось бы испытать вторично даже под угрозой самого страшного наказания, сменившиеся затем лихорадочной выборной горячкой, доведшей его в последние сутки буквально до судорог, – ведь речь шла о жизни и смерти! – вдруг закончились торжественными приветствиями собрания выборщиков, громогласно рукоплескавшими ему, когда председатель собрания заявил о том, что он, самый молодой кандидат кантона, избран в Национальный конвент! – Антуан, радостный и усталый, вернулся домой и, не раздеваясь и не задув ночной свечи, бросился в постель. Опустошенный разум не хотел ни о чем думать – сознание отключилось. А потом включилось так же внезапно: Сен-Жюст почувствовал, что у его кровати кто-то стоит.
Сен-Жюст открыл глаза и при свете догорающей свечи встретился взглядом с Брутом. Последний республиканец в запыленной одежде и с непокрытой головой стоял у его ложа и молча и сурово смотрел на него. Смотрел долго, а затем, повернувшись, сделал кому-то там, в темноте, знак подойти. Из мрака шагнул невысокий бородатый воин в греческом панцире с обнаженным мечом. Он не отрываясь смотрел на Брута, и тот так же молча взялся за лезвие меча и наставил его себе на грудь.
Оцепеневший Сен-Жюст не мог вымолвить ни одного слова. Зато он увидел, как зашевелились губы до этого молчавшего Брута, и он заговорил, обращаясь к подошедшему греку. Не было слышно ни звука, но Сен-Жюст, хорошо помнивший Плутарха, знал, что говорит сейчас последний республиканец, знал слово в слово:
«Судьба Брута решилась! Но может ли Брут упрекать Судьбу за жестокость? Нет, я могу упрекать Судьбу только за жестокость к моему отечеству, потому что я сам счастливее своих сегодняшних победителей, – не только я был счастливее их вчера или раньше, но и сегодня я счастливее их: я оставляю о себе славу высокой нравственной доблести и добродетели, каковые моим победителям ни оружием, ни богатством не стяжать, и та истина, что люди порочные и несправедливые, которые погубили справедливых и честных, не должны править государством, никогда не умрет среди простых людей, которые навсегда останутся благодарны нашей памяти… А теперь…» – одним движением Брут рванул на себе тунику, обнажая грудь. Схватив своего спутника за плечи обеими руками, он с каким-то судорожным движением обнял его и прижал к себе, насадив себя на меч, который по-прежнему был направлен ему в грудь, так что окровавленное лезвие вышло у него сзади между лопаток.
В ту же секунду Сен-Жюст проснулся и сел на своей постели, покрытый холодным потом. За окном брезжил рассвет. Все еще не в силах поверить, что это был только сон, он некоторое время дико осматривался по сторонам. В этом момент он окончательно понял, для чего был избран в Конвент. Слово «смерть», то самое слово, которое он вскоре произнесет в первом же разговоре с Робеспьером, когда речь зайдет о судьбе короля, слетело с его уст вместе с коротким смешком. «А почему бы и нет? – подумал он. – Если Конвенту предстоит решать судьбу короля, пусть он вспомнит о судьбе Брута…»
О судьбе Брута… Сен-Жюст вдруг нахмурился, вспомнив, что было потом, после самоубийства великого республиканца. И покачал головой, почти не одобряя его поступка:
«А что было потом, ты знаешь? – внезапно произнес он вслух, словно обращаясь к тому, кто недавно как будто на самом деле присутствовал в его комнате. – Ты ушел в смерть и славу, но победители
О судьбе Брута Сен-Жюст вспомнил по-настоящему только один раз: в ночь на 10 термидора, когда он, уже приговоренный к смерти, ждал последнего ареста от готовящихся идти на штурм парижской Ратуши войск Конвента.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
МАКСИМИЛИАН ПЕРВЫЙ
Тут глазам их открылось не то тридцать, не то сорок ветряных мельниц, стоявших среди поля, и как скоро увидел их Дон Кихот, то обратился к своему оруженосцу с такими словами:
– Судьба руководит нами как нельзя лучше. Посмотри, друг Санчо Панса: вон там виднеются тридцать, если не больше, чудовищных великанов, – я намерен вступить с ними в бой и перебить их всех до единого, трофеи же, которые нам достанутся, явятся основою нашего благосостояния. Это война справедливая: стереть дурное семя с лица земли – значит верой и правдой послужить богу.
Когда за молодым депутатом закрылась дверь, Робеспьер откинулся назад на своем стуле и глубоко задумался.
Да, это был странный гость. В его искренней восторженной приверженности наступающему Царству добродетельных граждан, в его высокопарной и немного выспренней речи (в которой Робеспьер узнал самого себя), в необычной, не соответствующей всему его холодному поведению внешности, во всем этом было что-то не вполне естественное, но Максимилиану это понравилось. Ведь он и сам старался быть таким (да и был, пожалуй) – человеком одной книги, книги «Общественный договор» Жан-Жака Руссо. Конечно, наивной и немного смешной казалась непоколебимая вера депутата Сен-Жюста в единство всех революционеров, свершивших переворот 10 августа, но что можно было ожидать от юного провинциала, – ведь за его плечами не было, как у Робеспьера, трех с половиной лет борьбы в столице, в самом центре событий, которые привели к совершенно неожиданному результату: все, буквально все лидеры того памятного восемьдесят девятого года, первого года революции, оказались изменниками или, в лучшем случае, отошли на второй план. Кроме, конечно, его, Максимилиана Робеспьера…