В моей Республике не было бы и наказаний – я отрицал все преступления, совершаемые людьми по отношению друг к другу. Так разве можно было бы считать преступниками клеветников, лишь преувеличивавших пороки какого-нибудь злодея и высвечивавших добродетели невиновного? Разве можно было считать преступниками воров, если само государство было основано на равенстве? – ведь сам факт кражи со стороны бедняка был всего лишь актом его мести богачу, не желавшему поделиться с ним своим достатком! Ну, а раз воровство страшнее изнасилования (собственно, при изнасиловании женщина ничего не теряет, не то что при грабеже!), то нельзя было считать преступниками и насильников, тем более что они совершали свои действия в порыве сладострастия, то есть под влиянием наиболее естественной человеческой потребности. А для окончательного уничтожения всех проступков, совершаемых по вине этой потребности, в моей Республике была бы узаконена общность жен: все женщины под страхом наказания были бы обязаны заниматься проституцией, не преследовалось бы никакое так называемое прелюбодеяние, кровосмешение, содомия. Наконец, не преследовались бы убийцы, ибо закон не мог присваивать себе право на убийство (вместо одного трупа мы получали бы два!), к тому же в природе разрушение одного живого организма и переход его в некое иное качество означало всего лишь некоторое изменение формы естественной материи…
– А душа? – спросил доктор.
Некоторое время больной не отвечал.
– Да, душа, – сказал он наконец и добавил, как будто без всякой связи: – Вот вы меня и поймали… Знаете, почему я не мог сдержать слез, когда пришел в себя? Это все мой сон… Он повторяется бесконечно, правда, в разных вариантах. Сначала мне снятся женщины, да, женщины и мужчины, герои моих книг, милые моему сердцу либертены.
Я предаюсь с ними обычным утехам, как в старые добрые времена. А потом… Потом начинается… Я снова вижу ужасы революции: насилия и надругательства, голые трупы, отрезанные головы, отрубленные конечности, смерти, тысячи смертей… И тогда у меня пропадает всякое желание. Эти чудовищные видения вторгаются в мой сон, и я бегу из мира собственных грез, которые в эти мгновения кажутся мне по- настоящему отвратительными. Да, реальность намного превзошла все мои так называемые «кровавые фантазии». Ведь как они у меня зародились? Вовсе не в каких-нибудь пыточных камерах, – нет! – в камерах тюремных… Кстати, окно моей комнаты в Бастилии выходило на улицу
Уже давно собеседник Сада перестал прислушиваться к невнятному говору умирающего. Отметив для себя, что рассуждения смертельно больного маркиза отличаются все такой же холодной рассудочностью и определенной, хотя и странной, логикой и нисколько не напоминают предсмертный бред (если не считать того, что в состоянии опасного бреда, вызванного искажением действительности и заменой ее собственной иллюзорной реальностью, бывший маркиз находился вот уже несколько десятилетий), доктор еще раз положил ладонь на горячий лоб Сада и с некоторым сожалением подумал, что шансов уже почти не остается, и если не сегодня, то завтра Шарантон расстанется со своей главной достопримечательностью; и потом уже совсем было собрался уходить, как вдруг умирающий старик широко открыл, даже буквально вытаращил, свои припухшие глаза и впился ими куда-то вверх за спину доктора. Из его горла вырвался страшный хрип, и он, резко приподнявшись, с неожиданной силой сжав одной рукой плечо доктора, второй показал на маленькое окошко высоко над своей кроватью:
– Смотрите, доктор! Смотрите туда! Видите? Вы видите? Это она!
– Кто? – удивленный собеседник безумного маркиза проследовал за его взглядом глазами и не увидел ничего. – Успокойтесь, месье де Сад, там никого нет. Вам просто опять приснился страшный сон. Вы должны лечь…
– Нет, это она! Она пришла за мной! Вы видите, доктор? Смотрите туда!
– Я ничего не вижу.
– Но это она, это она!… – испуганный маркиз видел то, чего никак не мог увидеть Рамон: страшную худую старуху, чье единственное одеяние составляли лишь спускавшиеся с плеч длинные седые космы волос, вцепившуюся грязными костлявыми руками, больше напоминавшими крестьянские грабли, в тонкие прутья оконной решетки (а была ли вообще там решетка? – Сад не помнил!), бешено и со странными гортанными звуками, напоминавшими глухое ворчание, трясшая их и – о, ужас! – наконец, схватившая железо осколками своих гнилых зубов, словно собиравшаяся перегрызть решетку и добраться до самого Сада. Он застонал от отчаяния. – Это она! Тервань!… Тервань!…
– Успокойтесь, маркиз, – месье Рамон, вырвавшись из неожиданной хватки своего подопечного, с силой опустил его опять на кровать. – Здесь никого нет. Тервань? А, вы имеете в виду
– Ее нет? Почему нет? – Сад все еще смотрел на доктора странными глазами. – Да, кажется, нет. Но она была здесь! Она, Теруань де Мерикур, «красная амазонка» санкюлотов. Бывшая содержанка богатых господ, бывшая актриса, бывшая предводительница революционных «менад», но никак не моя подруга, месье Рамон! Недаром я сегодня уже видел ее там, в куче обнаженных трупов, и санкюлотки вырывали и ели сердца гнусных контрреволюционеров, отрезали у них…
«Ну вот он и бредит, – с грустью подумал доктор. – А жаль…» Он уже хотел снова сказать что-нибудь успокаивающее маркизу, но Сад опередил его:
– Вы подумали, что у меня начался бред, месье доктор? Что ж, может, вы и правы, и я просто спал с открытыми глазами. И хотя мне так не кажется, пусть будет так, как вы хотите, и посчитаем, что этот странный сон, это видение было навеяно неоднократно посещающими меня в последнее время мыслями о странной судьбе «красной девы», судьбе, так похожей на мою… Но, в отличие от нее, я не сломался, может быть, потому, что не совершал множества всех тех злодейских поступков, которые мне приписывают, не то что она! Вот вы, например, слышали, что, когда разбойники от революции разгромили мой замок де ла Коста в Провансе, там будто бы обнаружили, помимо всего прочего, и всевозможные орудия