граждан. У вас будет все, если вы воспитаете граждан; без этого у вас все, начиная с правителей Государства, будут лишь жалкими рабами. Однако воспитать граждан – это дело не одного дня; и, чтобы иметь граждан-мужей, нужно наставлять их с детского возраста…»
Руссо раскрыл всем нам глаза на социальное зло. Натурализованный человек, то есть человек естественный, был счастлив своей жизнью «в природе» настолько, насколько был несчастлив человек общественный. Это были как бы два полюса истины.
Бывший добродетельным изначально, естественный человек, в целях своего самосохранения, вынужден был заключить «общественный договор» с другими людьми, и это сразу сделало его несчастным. Ибо с образованием общества возникло и неравенство: сначала имущественное (на бедных и богатых), потом взаимозависимое друг от друга (из-за разделения труда) и, наконец, деспотическое (когда уже не только законы стояли над людьми, но и правитель государства стоял над законами). Примат чувств над разумом в «естественных» условиях, когда человек был самодостаточен и ни от кого не зависел, в условиях цивилизации сменился на господство механистического разума, вызванного развитием прогресса и сопутствующим ему разделением труда; фантазии интеллекта разрушили «природную» гармонию потребностей и способностей в человеке и тем усугубили его страдания.
Таким образом, Руссо реминисцировал христианское учение о грехопадении. В его учении этот мистический акт был заменен не менее же мистическим актом соглашения первых людей об образовании общества. Возникшее на основе этого соглашения общество, или объединенный Народ, и было новым Божеством. Воля же этого Божества, или Общая воля Суверена (единого и неделимого народа), была выражением нового универсального разума. Естественно, что человечество могло обрести Спасение в будущем и вернуться к изначальной нравственной неиспорченности только благодаря пробудившейся от узурпации ее деспотами Общей воле.
Открытием Руссо было и отделение Общей воли, целью которой было общественное благо всего Суверена, от Воли всех граждан Суверена в целом, то есть от совокупности индивидуальных воль, целью которых были частные интересы.
Стоящая выше общества, могущего заблуждаться, существующая как бы независимо от живущих людей, чьи интересы эгоистичны, твердо знающая, что нужно для общественного блага, когда сами люди могут не знать этого, Общая воля казалась почти разумной, можно сказать даже, обладала неким эквивалентом сознательности.
И этот вывод больше всего поразил меня в учении Жан-Жака.
Старый насмешник Вольтер, говоривший о том, что, когда он читает о естественном человеке сумасшедшего женевца, ему «хочется встать на четвереньки и убежать в лес», был не прав. Руссо вовсе не призывал «в леса». Как и все социальные философы, он стремился к всеобщему счастью, которое видел в приближении к естественному образу жизни, а оно, по его мнению, заключалось всего лишь в устранении крайнего имущественного неравенства и достижения полной юридической свободы для всех граждан без исключения. А это произошло бы только тогда, когда очищенная Общая воля совпала с Волей всех, и Просвещение служило бы этому «очищению» едва ли не единственным лекарством. «Просвещение» и еще «воспитание», в основе которого стояло бы искреннее благотворное чувство любви.
Воспитание новых человеческих душ… На этом поприще Руссо тоже полагал совершить революцию; ему казалось, что он нашел причину глубоко укоренившегося в них зла. Причина заключалась все в том же противоречии между естественным и искусственным, между гармонией природных чувств и общественным мышлением. Развитие наук и искусств ускорило отрыв от природы и привело к еще большему «падению нравов»: появились искусственные потребности, извратились естественные человеческие отношения, возникла ложная мораль. Панацеей от этих бед женевский гражданин видел в замедлении темпов исторического развития, в возвращении человека «на землю» (абсолютная правда!), в создании новой «естественной» религии (полухристианской-полугражданской) и, наконец, в ограничении человеческих потребностей от цивилизации. Следовало отказаться от всего лишнего, ненужного, начиная от предметов обихода и кончая предметами искусства. В воспитании же следовало ограничивать даже словарный запас ребенка: зачем ему лишнее знание, вроде никогда не повторяющейся истории, бесполезной литературы и выдуманной жизни на театральных подмостках (вот здесь Руссо точно погорячился)?
Последние идеи философа были явно пропитаны духом моровской «Утопии», которую, кстати, он и перевел однажды с латыни. Что, в общем-то, неудивительно: наблюдая крайнюю нищету и крайнюю роскошь, всегда приходишь к мысли о некотором «усреднении потребностей» [35].
С этим я был согласен, как и с отрицательным отношением Руссо к смертной казни, с его знаменитым «Ничто на земле не стоит того, чтобы его приобретали ценой человеческой крови». Но не все в учении Жан-Жака казалось бесспорным. Так, я сомневался в его идее, что перманентный плебисцит, или постоянно функционирующий всенародный опрос по всем важным и неважным государственным вопросам, мог бы с успехом заменить обычную высшую законодательную и исполнительную власти. А когда я натыкался на такую фразу в романе «Эмиль», относящуюся к будущему главного героя: «Пусть он будет башмачником, а не поэтом. Лучше мостить дороги, чем сочинять книги», – я почти со смехом захлопывал книгу.
Как раз в это самое время я занимался сочинением книг – домучивал своего «Органта», получившегося в итоге поэмой преогромнейшей длины. Потому что кем я еще мог стать, как не сочинителем? Как сам Руссо, дававший такие мудрые советы, но почему-то им не последовавший. Военная карьера отпадала. Духовная же после чтения всех этих властителей дум казалась просто неестественной для естественного человека. Да и вообще делать какую-либо официальную карьеру, «продвигаться вверх» в этом упадочном французском королевстве, которым правила отвратительная дворцовая камарилья во главе с распутной королевой и глупцом королем (да, я уже думал именно так!), не было никакого желания.
Крестьянин-пахарь каждый день с землей Своей рукой, иссушенной нуждой, За хлеб длит бесконечную войну. А дома безутешную жену Он видит в нищей хижине без сил. Так кто грабеж народа допустил? Король? Король! – Его царит закон! Так что ж тогда, скажите, будет трон? Всего лишь позолоченный чурбан! За ним – ложь, войны, похоть и обман! Двор – это преступлений лабиринт, Где золото – как Ариадны нить! Где истину легко заменит лесть! Почет там силе, а в продаже честь! Там пот и слезы подают на стол, Ты там бы справедливость не нашел [36]. -
записал я в конце «Органта». И в моих, тогда резко революционизировавшихся настроениях не было ничего удивительного: поэма завершалась как раз тогда, когда вся Франция вдохнула наконец первое дуновение свободы, – началась подготовка к выборам в Генеральные штаты. А я, шевалье де Сен-Жюст, не могущий по возрасту быть даже выборщиком, уже чувствовал себя гражданином новой нарождающейся страны Свободы. Ибо я всегда помнил слова великого Руссо, ставшие