толп!
Безумие заразительно. Глядя на вереницу идущих один за другим под нож разных людей: стариков и старух, женщин и девушек, сильных здоровых мужчин и совсем еще молодых юношей, Шарль Анрио вдруг начинал испытывать какое-то странное желание. Чтобы избавиться от него, он закрывал глаза, но, даже не видя блестевшего над своей головой лезвия, он все равно слышал его стук и физически всем своим существом ощущал, как содрогается помост от тяжести ступавших по нему тел. Словно это энергетические флюиды обрываемых им жизней, пропитывая весь эшафот, пронизывали и всех находящихся на нем людей и властно звали их туда же – в небытие. И тогда Сансону самому хотелось встать в роковую очередь, грудью прижаться к окровавленной доске, упасть с нею под нож и, наконец, самому на себе ощутить то, что до сих пор ощутили тысячи и тысячи уже умерщвленных новым порядком граждан.
Это временами приходившее к нему желание было таким же странным, как и заветная мечта Сансона, мечта, о которой он никогда и никому не рассказывал, даже собственной жене и детям. Ему хотелось еще более увеличить «пропускную» способность гильотинного станка и довести ее до какой-нибудь совсем небывалой цифры, так чтобы привести в удивление весь мир на все его немногие оставшиеся до Конца Света дни. До какой цифры – Сансон и сам не знал. Эта мысль становилась навязчивой идеей Шарля Анрио, он гнал ее от себя, но она возвращалась к нему в его снах. Стоило ему ночью в постели закрыть глаза, перед которыми все еще стоял нескончаемый поток казнимых, текущих сквозь маленькое окошко его «рабочего» станка, как ему уже представлялась не одна гильотина, а целый ряд выстроившихся друг за другом гильотин; нет, даже не ряд – огромная площадь, заставленная эшафотами до самого горизонта, и к каждому – бесконечная цепочка осужденных. Бесконечные ряды мертвецов несли в руках собственные головы. Из голов же укладывались целые холмы, головы отшвыривались ногами как капустные кочаны, головы нанизывались на толстые веревки гирляндами и развешивались между деревьями.
Это был бред. Но бред сладострастный, и Шарль Анрио иногда с отчаянием думал о том, что эпоха революционного безумия уже почти довела и его самого до состояния легкого умопомешательства («казнить всегда везде и всех подряд в любое время и как можно больше» – самая мысль об этом могла прийти в голову только безумцу!). Но он ничего не мог поделать с собой, и часто, стоя на эшафоте и нажимая время от времени на рычаг, принимался в уме за свои, только ему одному понятные, расчеты по «обработке» населения какой-нибудь отдельно взятой европейской страны.
Сейчас они начинали казнить уже не меньше чем по пятьдесят человек в день. Итак, что могло бы из этого получиться… Триста шестьдесят пять дней в году на пятьдесят… – это получалось, получалось… восемнадцать тысяч двести пятьдесят человек. Вообще-то немного. Так, чтобы «обработать» все население Франции (отталкиваясь от изначальной цифры в двадцать пять миллионов), потребовалось бы целых 1370 лет! Но Шарль Анрио, человек просвещенный, понимал, что даже естественный прирост населения с лихвой перекрыл бы эту цифру. Так что напрасно Францию, да и всю Европу пугали его гильотиной – она никак не могла сократить народонаселение Первой Республики. В департаментах жизнью граждан распоряжались куда как более радикально, – по слухам, там расстреливали сотнями и сотнями в день. И никакой гильотины им не было нужно!
Да, но вот если бы они могли казнить, допустим, по сто человек в день (что было, кстати, вполне возможно)… Да еще сразу на восьмидесяти трех гильотинах по всей стране (по числу департаментов!). Это уже получалось восемь тысяч триста человек в день и три миллиона двадцать девять тысяч пятьсот человек в год. За восемь лет и три месяца можно было бы «обработать» всю Францию. Ну а учитывая прирост населения – этак лет за девять… Но тут, конечно, не обошлось бы без новой более усовершенствованной гильотины, наподобие той, которую они испытывали в марте вместе с депутатом Вуланом.
Правда, тогда все дело испортили горе-механики (по-видимому, как всегда пьяные – умельцы- санкюлоты, – настоящие механики, вроде немца Шмидта, переделавшего в 1791 году итальянскую
О новой гильотине вспоминали теперь только Сансон и его помощники (и даже мечтали о ней!). Но не из-за какой-то своей особой кровожадности – станок усовершенствованной конструкции просто значительно облегчил бы им их работу. По крайней мере, Шарль Анрио отчетливо осознавал, что, если бы первую гильотину (она простояла ровно год – с 25 апреля 1792 года по 30 апреля 1793 года) не заменили бы на станок более совершенной конструкции, они никак не смогли бы справиться с все более возрастающим потоком казнимых. Они и сейчас еле с ним справляются. А ведь принятый недавно прериальский закон прямо указывал на дальнейшее усиление террора.
Ничего, думает Шарль Анрио, отпустив рычаг и ласково поглаживая блок рукой, пока Барре для очередного номера поднимает лезвие ножа вверх, – его старушка-гильотина еще послужит Франции, ибо она – лучшая во всей стране. Нигде в провинциях нет ничего похожего на большую парижскую гильотину. Тем более не сравнятся с ней все эти безделушки – походные гильотины. Если что, он и его команда обойдется и без всяких усовершенствований, так сказать, «по старинке».
А ведь они могли бы, пожалуй, и поблагодарить нас, – вяло думает Сансон о казненных им номерах. Да, он мог похвалиться своей командой – все они трудились на пределе своих сил. В других городах в неумелых руках гильотина превращалась в орудие пытки: бывали случаи, когда затупленный от долгой работы, да еще и заржавевший нож поднимался и опускался на голову осужденного по два и по три раза, – а человек в этот момент в неописуемой агонии корчился на окровавленной доске на радость охочей до зрелищ черни. Но не так было в Париже. Что бы ни говорили про Сансона, нож и на пятьдесят девятом номере пройдет сквозь шею казнимого, как сквозь масло.
– А-а! – нажатием рычага Сансон обрывает еще один крик (а сколько их уже было за сегодняшний день!), и вдруг с удивлением видит, что работа почти закончена – остался только один номер. А Шарль Анрио и не заметил этого. И вот только теперь по тому, как дрожат его ноги, как почему-то ослабла правая рука, держащая рычаг, как мутится в глазах и стучит в висках, он чувствует, что уже немало времени прошло от начала казни.
Сансон прикрывает глаза – как обычно им овладевает подкравшаяся незаметно усталость, и он уже просто не в силах изучать лицо последней за этот день жертвы. И вдруг он сам слышит ее крик:
– Да здравствует Республика!
Шарль Анрио морщится – этот истошный вопль выматывает его уставшую душу. «Да здравствует король!» – кричали сегодня не менее пяти раз. Временами слышалось и «Да здравствует Республика!». Ну, почему среди его «клиентов» всегда так много дураков и почему они никогда не могут умереть спокойно? Обязательно им надо кого-то славить: или короля, до которого им нет никакого дела, или Республику, которая их убивает!
– Да здравствует Республика! – продолжает голосить последний номер – по виду буржуа средних лет, уже въезжая на поворотной доске в узкое окошко люнета.
– Да здравствует Республика! – хрипит он уже под поехавшим вниз на его шею ножом.
Падает последняя голова в корзину, и в тот же миг наступает расслабление. Сансон отпускает рычаг и бессильно прислоняется к правому блоку гильотины. То же делает и Барре, а Ларивьер, Граммон и Легро опускаются на ящики для трупов. Жако бесцельно слоняется по платформе, как и двое других помощников Шарля Анрио. В эти первые мгновения после смерти последнего осужденного на эшафоте и на площади, с которой поспешно рассасывается и так уже изрядно поредевшая толпа, воцаряется полное молчание. И это молчание, внезапно сменившее оживленный говор толпы, крики осужденных и шутки «ассистентов» Сансона, которыми они сами подбадривали себя во время всей казни, поражают всю команду парижского палача как громом. И лишь после того, как Деморе обходит каждого из них с обычной порцией водки из своей фляги, они вновь начинает оживать.
Шарль Анрио снова слышит шутки Жако, но ноги по-прежнему плохо повинуются ему. Деморе