Впрочем, Сансон не обольщался. Все эти бесчисленные мольбы, с которыми к нему обращались десятки и сотни «обрабатываемых» во время самой процедуры казни на протяжении последних двух лет, касались не его самого, они относились к его должности, а он… он был всего лишь еще одним дополнительным рычагом, живым механизмом при страшной двуногой машине убийства. Так что, госпожа Дюбарри, извините, но господин палач ничем не мог помочь вам, даже по старой дружбе…
Да и вообще, эти женщины… Сколько от них визга, шума, бессмысленного сопротивления. С мужчинами несравнимо легче. Жаль, что новый режим мало с этим считается, – да, он не то, что старый, при котором казни представительниц слабого пола были единичной и чрезвычайно редкой процедурой. А сейчас и их отправляют на гильотину «охапками» – по десятку в день. В сегодняшней партии и того больше…
Шарль Анрио с обычной настороженностью бросил взгляд на теснившуюся в коридоре толпу приговоренных, разделенных на две части: приготовленных к отправке и все еще «обрабатываемых». Нет, никаких «случайностей», похоже, не предвидится. Они смирились со своей участью, эти осужденные граждане Первой Республики, признанные недостойными ее, эти мужчины, женщины, дети и старики, эти ее враги, младшему из которых было не более пятнадцати-четырнадцати лет, а старшему едва ли не восемьдесят. Они смирились с тем, что умрут, потому что уже тысячи умерли у них на глазах, и никто не избежал предначертанной ему Судьбы. Рок приобрел форму гильотинного ножа, и его неотвратимость осознавали все, даже те, кто находился на свободе, даже сами служители эшафота.
Глупцы! – мертвенные губы Сансона тронула улыбка. Нож занесен над всеми и его отведают в свой срок все живущие на земле люди. Но это не нож гильотины, не его нож. Это нож господа Бога…
Смерть! – но может ли палач бояться смерти, будучи сам ее служителем? Уже сорок лет Шарль Анрио Сансон обслуживает парижский эшафот, к которому был приставлен еще в пятнадцатилетнем возрасте, и что ему страхи обычных людей? Порой в момент глухой усталости в последние минуты массовой казни, – а усталость стала приходить к нему все чаще, и он не знал, кто в ней виноват, – его ли годы или все более возрастающий поток казнимых? – Шарлю Анрио представлялось, что он и сам мог бы совершенно спокойно лечь под свой нож и, закрыв глаза, ждать, когда и для него наступит, наконец, вечный покой. И в отличие от большинства своих «пациентов», он сделал бы это, может быть, даже и с удовольствием, если бы мог, кроме бесконечной усталости, испытывать еще хоть какие-нибудь чувства. Но чувств не было – душа безмолвствовала.
Сансон вновь взглянул на сбившуюся в кучу толпу мужчин и женщин, уже готовых к отправке, – их выстраивали в цепочку. Теперь – пора. Ему не пришло в голову изъезженное уже тогда сравнение толпы ведомых им на казнь людей со стадом гонимого на убой скота, – Шарль Анрио никогда не думал об этом, не мог заставить подумать о себе, как о мяснике. Да и некогда было думать – осужденных погнали вдоль длинной решетки и плотной цепи жандармов из привратного помещения Консьержери во двор.
Выходя последним, Сансон успел заметить через закрывающиеся огромные двери тюрьмы, как оставшиеся в помещении пьяные жандармы и звероподобные служащие-санкюлоты начали делить одежду и кое-какую мелочь из карманов обобранных ими людей, безжалостно топча разбросанные по полу клочки волос и обрезанные и оборванные воротники рубах. Прошли те блаженные для приближенных к эшафоту служащих времена, когда на вес золота шла одежда казненных, веревки повешенных, а в начальные времена гильотины – и остриженные волосы с приготовленных к отрублению голов. И, по-видимому, только Бог и еще гражданин Сансон знали, куда ушли остриженные волосы казненных короля, королевы и принцессы Елизаветы, – а ушли они, надо думать, – недешево! – но теперь, когда царственные головы кончились, о цене волос всех этих прачек, лавочников, беглых попов, отставных военных и нищих адвокатов смешно было даже думать! Впрочем, служащие революционных Комитетов знали, что кое-какая торговля волосами, одеждой и даже веревками, которыми связывали казненных, все равно ведется, но закрывали на это глаза, – популярность гильотины была налицо, а это было весьма и весьма полезно для республиканской пропаганды…
Тележек было семь. Столько было только в день «красных рубах». И все равно этого было мало – для пятидесяти девяти осужденных, – и жандармы буквально стискивали в единую массу всю толпу приговоренных к смерти, – ведь кроме них в повозках должны были поместиться также и возницы и, кроме того, вся команда Сансона. Но,
с другой стороны, и те, кто выделял им ограниченное количество телег, свое дело тоже знали: меньшее количество транспорта гарантировало меньшие хлопоты сравнительно небольшому отряду охраны.
«Загрузка» совершилась на удивление быстро. Только-только Шарль Анрио переступил порог тюрьмы и шагнул во двор, как последнюю осужденную (это была какая-то еле двигавшаяся старуха из «бывших») его помощники затолкали в последнюю телегу и тут же вспрыгнули туда сами, и теперь лишь самому главному парижскому исполнителю приговоров оставалось по деревянной подставке взобраться в поджидавшую его повозку, это преддверие ждущего их всех эшафота.
Резкие выкрики команды, причмокивание возниц, прищелкивание бичей, визжащие металлические ворота тюрьмы, потом – короткое ржание лошадей, еще более короткие вскрикивания с повозок, – и вот колеса телег качнулись, заскрипели – и процессия тронулась со своего места.
Сансона вместе со всеми чуть подбросило и качнуло на группу связанных осужденных («охапку», как теперь говорили), и те в испуге отпрянули, то есть попытались отпрянуть – невыносимая скученность находившихся в телеге людей не дала им этого сделать. Шарль Анрио успел, правда, заметить безумно- испуганный взгляд какой-то молодой девушки, – ее глаза буквально впились в него, – но остался совершенно равнодушен. Это Граммон, его помощник, находившийся здесь же на телеге, мог еще хоть как- то воспринимать подобные взгляды (а он и воспринимал! – и не раз ради потехи корчил свирепые физиономии везомым на казнь, особенно женщинам!), но не Шарль Анрио.
Прошло то время, когда главный парижский митральер мог еще удивляться человеческой глупости. Она была безмерна и наблюдалась во всем. Так, например, вместо того чтобы спокойно встретиться с неизбежным, еще ни одной экзекуции ни при старом порядке, ни при революции не обходилось без мольбы, молитв и слез, хотя людям, приговоренным к смерти, от них не было ровно никакого прока. Ведь помилование городского превотства (и прочих инстанций) явно никак не зависело от пролитых кем-то слез. Ну, а революционное правительство и вовсе никогда и никого не миловало (разве только давало некоторую отсрочку беременным женщинам!). Что же касается молитв осужденных, то какое отношение они имели к революционному Господу Богу? – именно последнему и предназначались эти жертвы, именно ему ежедневно на площади Революции (а теперь и на Тронной заставе) Сансон справлял «кровавые мессы» во имя торжества новой веры в единую и неделимую Республику!
Да, Шарль Анрио был не такой уж простак, в отличие от большинства ему же рукоплещущих санкюлотов, – он был неплохо начитан в античности; слышал он и о «гекатомбах» – жертвоприношениях на алтарях языческих богов, и чем, скажите, Верховное существо, новое революционное божество вместо старого доброго христианского Бога, отличается от грозного и неумолимого Судии Священного Писания? Да разве что вот этими самыми «революционными жертвоприношениями» на гильотинном алтаре. Да еще новыми словами: «Верховное существо» вместо «Бога» и председателем Конвента вместо папы римского.
Ну что ж, пусть Робеспьер назовется хоть «Папой Республики», хоть «Первосвященником Верховного существа», только бы он не вздумал действительно утвердить недавно внесенный проект о переименовании старинной и особо почетной должности парижского митральера, которую занимал и которой так гордился Сансон. Ну, а если он это сделает и утвердит новое наименование его должности, это же будет посмешищем для всей Европы, для всего мира!
Мститель народа… Сансон, конечно, как мог, противился такому издевательскому (с его точки зрения) названию (впрочем, думают же вот переименовать докторов в «офицеров здоровья» – и ничего!). Художник Давид, шельма, не забыл, кстати, и о красном колпаке палача. Но колпак в его «костюме» был не главным атрибутом, – ведь сейчас все санкюлоты ходили в красных колпаках, разве что в несколько укороченных