замерли перед царицей.
— Нубийская рабыня, — пояснил один из них.
— Никто не знает, как ей удалось проникнуть в храм, — добавил другой.
Они держали рабыню, перекинув ее руки себе через плечо. Ее голова безжизненно свисала, ноги волочились по полу. Пузыри от ожогов, огромные, как раздутая грудь лягушки-быка, покрывали все тело.
Хатшепсут взяла рабыню за подбородок и подняла ее голову. На короткое мгновение жизнь вернулась в истерзанное существо, нубийка разомкнула тяжелые веки — чуть-чуть, однако достаточно, чтобы узнать царицу.
Хатшепсут, горло которой словно склеило мастиковой смолой, не смогла произнести ни звука. Рабыне это показалось знаком благоволения, и из ее уст вырвались едва слышимые, но пламенные слова:
— Берегись Тети!.. Мага берегись!.. Послушай Нгату… нубийскую княжну!..
Как только нубийка произнесла эти слова, ее голова безвольно упала на грудь, вся она обмякла, и служители храма положили черную рабыню на пол. Нгата была мертва. Полосы белесого дыма окутали ее тело, будто она предназначалась в жертву Амону.
— Где жрецы, хранители таинств? — спросила царица, как только самообладание вернулось к ней.
Служители храма указали в глубь зала. Хатшепсут удивилась:
— Что они там делают?
— Молятся Амону, владыке Карнака, — последовал ответ.
Тогда правительница с отчаянной решимостью ринулась к высокому порталу. Чад и жар преградили ей дорогу, застив дыхание. Хатшепсут отбивалась как одержимая. В едком дыму извивались языки пламени. И — о, Амон, любое чудо в твоей власти! — под ее ногами полыхал пол. Пылающие ручейки прокладывали себе дорогу меж мраморных плит подобно потокам вод в первом месяце Половодья тот, сметающим на своем пути все возведенные насыпи. А между ними на коленах, уткнувшись лбами в пол, застыли жрецы, которые не переставали возносить молитвы.
Хатшепсут пнула ближайшего из них, заставив его встать на ноги, и закричала:
— Вы что, совсем потеряли разум?!
От чада у нее першило в горле. Вглядевшись в застывшее лицо жреца, царица оттащила его к порталу и бросилась за следующим.
Тот с жаром обхватил ее колени и, дрожа всем тегом, взмолился:
— Оставь нас, тех, кого Осирис отметил своим знаком! Не без причины дозволил Амон ввергнуть в пламень свой дом! Презрел обиталище свое — значит, презрел и служителей своих!
— Разум ваш помутился! — воскликнула царица так истово, что пронзительный звук ее голоса перекрыл шипение и треск огня. — Вы что, всерьез полагаете, что Амон поджег собственный дом?!
Некоторые из бритоголовых жрецов выпрямились и замерли, сидя на пятках. Пуемре, узнавший царицу, задыхаясь, молвил:
— Ни один хранитель таинств Амона не смеет покинуть храм без соизволения верховного пророка…
— Где Хапусенеб? — едва сдерживая раздражение, оборвала его царица.
Пуемре указал длинным пальцем в дальний угол, где лежал верховный жрец. Прислонившись к колонне, тот бубнил молитвы. Следы тяжелых ожогов на голове и теле не оставляли сомнений: Хапусенеб лишился рассудка. Хатшепсут подхватила беднягу под мышки и поволокла к выходу. Однако груз оказался ей не по силам, и она возопила со всей силой, на которую еще была способна:
— Я, Хатшепсут, царственная дочь Амона, приказываю вам покинуть горящий дом бога!
Словно по волшебству, служители храма очнулись от кошмарного сна, один за другим повскакивали с пола и со всех ног помчались к порталу. Двое из них подхватили Хапусенеба, вынесли его наружу и опустили на ступени храма. Верховный жрец открыл глаза. Боль исказила его обожженное лицо. Уголки опаленных губ подрагивали. И все-таки в присутствии царицы он не издал ни единого стона, который выдал бы его страдания. Хатшепсут отвернулась. Вид обезображенного тела был невыносим. А запах горелого мяса, исходивший от него, вызывал тошноту.
Внезапно Хапусенеб приподнялся и воскликнул столь звучно, что эхо многократно отразилось от стен:
— О, кровь Ра, несущая зло!
V
С незапамятных времен каждое утро повторялось одно и то же. Как только Ра из-за горных вершин простирал над Фивами свои светозарные длани, жизнь перед восточными воротами города оживала. Жизнь рыночная, пестрая, шумная, однако без излишней суеты. Здесь располагались длинные ряды грубо сколоченных лавок, палаток, лотков; орды торговцев вразнос, подобно роям мошкары, опускающимся на падаль, выброшенную Великой рекой во время Ахет, набрасывались на валящих через ворота фиванцев.
Этот стылый утренний час назывался Часом Седшемен. То было время слухачей. Слухачами величали себя слуги и посыльные, которые делали здесь покупки или сопровождали своих хозяев во время прогулки. Иные знатные особы имели при себе даже двух слухачей: носителя сандалий и носителя циновки. Если господин хотел отдохнуть или посидеть и поболтать с друзьями, последний расстилал на земле тростниковый коврик. После этого носитель циновки начинал отгонять опахалом мух, а второй слуга снимал с господина сандалии. Между службой слухачи приветствовали друг друга: «Легкой тебе жизни и здоровья!» или: «Да ниспошлет тебе Ра Хорахте здоровья и благоденствия, чтобы я мог заключить тебя в свои объятия!» Затем они принимались обмениваться последними новостями, услышанными от хозяев: «Говорят, Сеннофер, супруг Ти, забавляется с Сатамун, женой Сути!» — «О!»…
Особой популярностью пользовались рыночные разносчики, зазывалы и лекари-шарлатаны из окрестных деревень, которые всучивали горожанам разные средства от всех болезней. Какой-нибудь мошенник с лоснящимся от масла животом и ручищами, как у жреца мертвых в Праздник долины, стоял за пестро размалеванным лотком и расхваливал свои чудодейственные лекарства: «Средство для омоложения стариков! От красноты лица и веснушек, от всяческих морщин и облысения чудодейственная мазь из стручков лиции!» — и фиванки рвали товар у него из рук.
Расплачивались спиральками из медной проволоки и кольцами из различных материалов, ибо только обмен на подобные ценности был в ходу, не считая натурального обмена. Подчас торговались целое утро.
Для носов фиванцев ярмарка была сущей пыткой. Если в одном углу благоухало благородными эссенциями и изысканными пряностями, то уже в двух шагах от него восхитительный аромат перемешивался с отвратительным запахом теплой крови. Аромату сочных фруктов и созревших злаков приходилось пробиваться сквозь запах рыбы. Здесь прямо на глазах покупателей забивали и разделывали бычков, антилоп, каменных козлов и газелей; рубили головы голубям, журавлям и перепелам, гусям и уткам — и каждый получал то, что ему было по нраву. Овощи: лук, огурцы, тыквы и дикие дыни — предназначались в пищу бедному люду. Для зажиточных лотки ломились от изобилия фруктов: фиг, винограда, румяных яблок — настоящее пиршество для глаз.
Руя, жена победоносного начальника войск Птаххотепа, которому война была милее супружеской любви, уже давно слонялась по рынку в сопровождении рабыни и вдруг как вкопанная застыла у палатки, где приветливая девушка выставила на продажу козий сыр. Полотнище, растянутое на четырех шестах, защищало сырные головы от набиравших силу лучей Ра. Начинался месяц месоре, когда деревья желтели, а трава становилась бурой.
— Можно попробовать? — Руя протянула руку.
Девушка кивнула.
— Какой нежный вкус послали боги твоему сыру! — воскликнула Руя, отведав.