распухло горло. Вхожу в эти подробности не потому, что хочу поплакаться, а для того, чтобы доказать тебе, что я еще не в состоянии перебраться ни в Париж, ни в Понт-Авен – разве что в Шарантон…
Новый приступ начался у меня, дорогой брат, в ветреный день, прямо в поле, когда я писал. Полотно я все-таки закончил и пошлю тебе. Оно представляет собою более сдержанный этюд: матовые, неброские краски, приглушенные, зеленые, красные и желтые железистые охры, точно такие, о каких я говорил тебе, когда хотел вернуться к палитре, которой пользовался на севере… Книга Рода не приводит меня в восторг, тем не менее я написал картину на сюжет того отрывка, где говорится о горах и черноватых хижинах.
Август 1889
С тех пор как я писал тебе в последний раз, самочувствие мое улучшилось, хоть я и не знаю, надолго ли; поэтому принимаюсь за письмо не откладывая.
Еще раз благодарю за прекрасный офорт с Рембрандта. Мне очень хотелось бы посмотреть саму картину и узнать, в какой период жизни он ее написал. Вместе с портретом Фабрициуса, что в Роттердаме, и «Путником» из галереи Лаказа эта вещь относится к особой категории произведений, когда портрет человека превращается в нечто невыразимо светоносное и утешающее.
И как все это не похоже на Микеланджело или Джотто, хотя последний и представляет собой как бы связующее звено между школой Рембрандта и итальянской.
Вчера опять помаленьку принялся за работу. Пишу то, что вижу из своего окна, – распашку желтого жнивья, контраст фиолетовой земли с кучками желтой соломы, на заднем плане холмы. Работа развлекает меня бесконечно больше, чем любое другое занятие, и, если бы я мог отдаться ей со всей моей энергией, она стала бы для меня наилучшим лекарством. Однако это невозможно – мешает отсутствие моделей и целая куча других обстоятельств. Словом, приходится вести себя пассивно и набираться терпения. Ах, у нас, художников, одна судьба – тяжелая работа до конца дней. Вот почему мы хандрим, когда она не подвигается.
На днях я взял большой и трудно давшийся мне этюд сада, который не отправил тебе (один из вариантов этого сада, но очень не похожий на мой, ты найдешь в последней посылке), принялся переделывать его по памяти и, кажется, сумел лучше передать гармонию тонов. Скажи, получил ли ты мои рисунки? В первый раз я отправил тебе посылкой с полдюжины их, затем около десятка. Если ты, паче чаяния, их не получил, съезди за ними на вокзал – они, видимо, давно уже там валяются. Здешний врач рассказал мне о Монтичелли: тот всегда представлялся ему несколько чудаковатым, но рехнулся всерьез только перед самой смертью. Можно ли, зная, как бедствовал Монтичелли в последние годы, удивляться, что он не выдержал слишком тяжкого бремени? И есть ли основания делать из этого вывод, что он оказался неудачником в смысле творческом? Смею думать, что нет. Он умел быть логичным, умел рассчитывать и как художник отличался оригинальностью, которая, к сожалению, полностью не раскрылась, так как его никто не поддержал. Прилагаю к письму набросок здешних кузнечиков. Их стрекот в знойные дни действует на меня так же притягательно, как пение сверчков за печью в наших крестьянских домах.
Сентябрь 1889
Пишу тебе в перерывах между делом – когда чересчур устаю. Работа подвигается довольно неплохо. Сейчас мучусь над одной вещью – начато еще до приступа, – над «Жнецом». Этюд выполнен целиком в желтом и густыми мазками, но мотив прост и красив. Я задумал «Жнеца», неясную, дьявольски надрывающуюся под раскаленным солнцем над нескончаемой работой фигуру, как воплощение смерти в том смысле, что человечество – это хлеб, который предстоит сжать. Следовательно, «Жнец» является, так сказать, противоположностью «Сеятелю», которого я пробовал написать раньше. Но в этом олицетворении смерти нет ничего печального – все происходит на ярком свету, под солнцем, заливающим все своими лучами цвета червонного золота.
Словом, я опять взялся за дело, не намерен сдаваться и с каждым новым полотном продолжаю искать что-то новое.
Ах, я почти верю, что для меня опять начался период просветления.
Не знаю, на что же решиться – остаться здесь на ближайшие месяцы или уехать? Приступы – дело нешуточное, и подвергать тебя или других опасности присутствовать при одном из них слишком рискованно.
Дорогой брат, – продолжаю письмо, как и раньше, в перерывах, – я тружусь как одержимый, и меня еще больше, чем раньше, снедает неистовая жажда работы. Думаю, что она поможет мне вылечиться. Может быть, со мной случится то, о чем говорит Эжен Делакруа, и я тоже «обрету живопись, когда потеряю зубы и начну страдать одышкой». Я хочу сказать, что мой прискорбный недуг вынуждает меня работать с глухим неистовством – очень медленно, но зато с утра до вечера, – в этом, пожалуй, весь секрет успеха. Не мне, конечно, судить, но думаю, что у меня сейчас в работе пара недурных вещей – во-первых, жнец в желтых хлебах и, во-вторых, автопортрет на светлом фоне, предназначаемые мною для «Группы двадцати», если она, конечно, не забудет обо мне в последний момент, что будет мне если уж не приятно, то во всяком случае безразлично.
Я ведь помню, каким источником вдохновения служили для меня воспоминания о некоторых бельгийцах. Ценно только это, все же остальное имеет лишь второстепенное значение.
На дворе уже сентябрь, скоро наступит глубокая осень, а затем и зима.
Я намерен и впредь работать изо всех сил, а там будет видно, не случится ли до Рождества новый приступ; если нет, я, вероятнее всего, пошлю к чертям здешнее заведение и вернусь на север на более или менее продолжительный срок. Уехать же сейчас, когда я предвижу возможность нового приступа зимой, то есть месяца, через три, было бы, видимо, слишком неосторожно. Вот уже полтора месяца, как я никуда не выхожу из комнаты – даже в сад. На следующей неделе, закончив начатые полотна, я все же рискну выбраться на прогулку.
Еще несколько месяцев такой жизни – и я настолько отупею и опущусь, что любая перемена местожительства пойдет мне на пользу… Опять делаю перерыв в работе и продолжаю письмо. Вчера начал портрет старшего надзирателя и, вероятно, напишу также его жену: он состоит в браке и живет на маленьком хуторе в нескольких шагах от убежища. Он – очень примечательная фигура того типа, о котором ты можешь составить себе представление по великолепному офорту Легро, изображающему старого испанского аристократа, помнишь? Он служил в марсельской больнице во время двух эпидемий холеры. Словом, это человек, видевший бесконечно много страданий и смертей, и в его лице есть какая-то сосредоточенность, которая невольно напоминает мне Гизо, хотя мой надзиратель и не похож на последнего – он человек из народа и натура более простая. Впрочем, ты сам все увидишь, если мне удастся довести портрет до конца и сделать повторение.
Я борюсь изо всех сил, стараясь преодолеть любые трудности, потому что знаю: работа – это наилучший громоотвод для недуга. Я всячески берегу себя и тщательно избегаю общения с кем бы то ни было. Не спорю, свыкнуться с моими здешними товарищами по несчастью и навещать их было бы гораздо