У нас здесь стоят великолепные знойные дни, и я принялся за новые полотна, так что у меня сейчас в работе двенадцать холстов размером в 30*, в том числе два этюда кипарисов с этими трудными оттенками бутылочно-зеленого. Передние планы я густо покрываю свинцовыми белилами – это придает устойчивость переднему плану. Я нахожусь в нерешительности: мне в общем безразлично, где работать – здесь или в другом месте; остаться же тут – проще всего.
Нового ничего сообщить не могу. Дни здесь неизменно похожи друг на друга, а сам я поглощен одной мыслью – что хлеба или кипарисы заслуживают самого внимательного рассмотрения.
Написал хлебное поле – очень желтое и очень светлое; это, вероятно, самое светлое из всех моих полотен. Кипарисы все еще увлекают меня. Я хотел бы сделать из них нечто вроде моих полотен с подсолнухами; меня удивляет, что до сих пор они не были написаны так, как их вижу я. По линиям и пропорциям они прекрасны, как египетский обелиск.
И какая изысканная зелень!
Они – как черное пятно в залитом солнцем пейзаже, но это черное пятно – одна из самых интересных и трудных для художника задач, какие только можно себе вообразить.
Их надо видеть тут, на фоне голубого неба, вернее, в голубом небе. Чтобы писать природу здесь, как, впрочем, и всюду, надо долго к ней присматриваться. Вот почему какой-нибудь Монтенар не умеет, на мой взгляд, дать правдивую и задушевную ноту. Свет – таинствен, и Делакруа с Монтичелли это чувствовали. Хорошо говорил об этом в свое время Писсарро, но я еще далек от того, чего он требует…
Прилагаю письмо от мамы. Новости, которые она сообщает, тебе, естественно, уже известны. Считаю, что Кор поступил очень логично, уехав туда.
В отличие от европейцев человек, живущий там, не подвергается влиянию больших городов, настолько старых, что все в них еле держится и впадает в детство. Поэтому вдали от нашего общества он не растрачивает свои жизненные силы и природную энергию в гнилом окружении и, вероятно, чувствует себя более счастливым…
Горячо благодарю за присланные краски. Сократи соответствующим образом мой предыдущий заказ, но – если, конечно, это возможно – не убавляй количество белил.
Сердечно признателен тебе также за Шекспира: он поможет мне не растерять те слабые познания в английском языке, которые у меня остались. Но самое главное не в том: Шекспир так прекрасен! Я начал читать те пьесы, которые знаю хуже всего, так как в былые времена просто не нашел на них времени или был поглощен другими делами, – королевские хроники. Уже прочел «Ричарда II», «Генриха IV» и половину «Генриха V». Читаю, не задумываясь над тем, похожи ли мысли людей той эпохи на идеи современности, и не пытаясь сопоставлять их с республиканскими, социалистическими и пр. взглядами.
Так же как при чтении некоторых современных романистов, меня больше всего волнует то, что шекспировские герои, чьи голоса доходят к нам сквозь толщу многих столетий, не кажутся нам чуждыми. Они настолько жизненны, что нам чудится, будто мы видим и слышим их.
Есть только один или почти единственный художник, о котором можно сказать то же самое, – это Рембрандт. У Шекспира не раз встречаешь ту же тоскливую нежность человеческого взгляда, отличающую «Учеников в Эммаусе», «Еврейскую невесту» и изумительного ангела на картине, которую тебе посчастливилось увидеть, эту слегка приоткрытую дверь в сверхчеловеческую бесконечность, кажущуюся тем не менее такой естественной. Особенно полны такой нежности портреты Рембрандта – и суровые, и веселые, как, например, «Сикс», «Путник» или «Саския».
Как замечательно, что сыну Виктора Гюго пришла мысль перевести Шекспира на французский язык и тем самым сделать его доступным для всех!
7 июля
Мы слишком мало знаем жизнь и едва ли имеем право судить о том, что добро и что зло, что справедливо и что не справедливо. Утверждение, что, раз человек страдает, значит, он несчастен, еще не доказывает, что это действительно так… Я склонен думать, что болезнь иногда исцеляет нас: до тех пор, пока недуг не найдет себе выхода в кризисе, тело не может прийти в нормальное состояние… Завтра еду в Арль за оставшимися там картинами, которые вскоре отошлю вам. Сделаю это как можно скорее – хочу, чтобы вы, оставаясь в городе, научились мыслить по-крестьянски. Сегодня утром беседовал со здешним врачом. Он подтвердил мои выводы: говорить об окончательном исцелении можно будет только через год – в моем теперешнем состоянии любой пустяк способен вызвать новый приступ… Я несколько удивлен тем, что, прожив здесь уже шесть месяцев на самом строгом режиме, соблюдая самую строгую умеренность и лишившись своей мастерской, я трачу не меньше и работаю не больше, чем в прошлом году, когда я вел относительно менее воздержанный образ жизни.
И при этом совесть мучит меня не больше и не меньше, чем раньше. Это достаточно убедительно доказывает, что так называемые добро и зло суть, как мне кажется, понятия весьма относительные…
Вчера с большим интересом прочел «Меру за меру», а также «Генриха VIII», отдельные места которого очень хороши: например, сцена с Бакингемом и монолог Вулси после его падения.
Считаю, что мне повезло, раз я имею возможность не торопясь читать и перечитывать такие вещи. После Шекспира надеюсь взяться наконец за Гомера.
На дворе оглушительно стрекочут кузнечики, издавая пронзительный звук, который раз в десять сильнее пения сверчка. У выжженной травы красивые тона старого золота. Прекрасные города здешнего юга напоминают сейчас наши когда-то оживленные, а ныне мертвые города на берегах Зюйдерзее. Вещи приходят в упадок и ветшают, а вот кузнечики остаются теми же, что и во времена так любившего их Сократа. И стрекочут они здесь, конечно, на древнегреческом языке.
«Знаю, ты ждешь от меня хотя бы нескольких слов, но я должен тебя предупредить, что в голове у меня все перепуталось и писать мне поэтому очень трудно.
Г-н доктор Пейрон очень внимателен и терпелив со мной. Ты представляешь себе, как я удручен возобновлением припадков: я ведь уже начинал надеяться, что они не повторятся.
Будет, пожалуй, неплохо, если ты напишешь г-ну Пейрону несколько слов и объяснишь ему, что работа над картинами – необходимое условие моего выздоровления: я лишь с большим трудом перенес последние дни, когда был вынужден бездельничать и меня не пускали даже в комнату, отведенную мне для занятий живописью…
Довольно долго я пребывал в совершенном затмении, таком же, а пожалуй, и худшем, чем в Арле. Есть все основания предполагать, что приступы повторятся, и это ужасно. Целых четыре дня я не мог есть –