занимающих одно и то же положение? Ты, стало быть, считаешь более естественным и менее предосудительным лазить под покровом ночи через заборы или нашептывать украдкой гнусные предложения порядочным девушкам? Если уж человек должен грешить, то почему не делать этого весело, утонченно и без угрызений совести? Ты с головы до ног – латинянин, даже если этого и не понимаешь.
– Я не тоскую по греху, Мануил, – сказал я. – Я тоскую по утраченной любви…
Старик покачал головой, и на лице его вновь появилось выражение унылой покорности,
– Грех – всегда грех, в какие бы одежды он ни рядился. И неважно, как его называть: любовью или наслаждением. Результат один и тот же. Ты только зря мучаешь себя, господин мой, распаляя свои чувства. Даже самый соблазнительный грех не стоит таких жертв. Ты разочаровал меня, господин мой. Я думал, что ты умнее. Но человек не получает ясной головы в подарок от добрых крестных, даже если рождается в пурпуре.
Тут я схватил его за горло и заставил опуститься на колени в пыль двора. Мой стилет кроваво блеснул в лучах заходящего солнца. Но я быстро овладел собой.
– Что ты сказал? – спросил я. – Повтори, если у тебя хватит смелости.
Мануил жутко перепугался. Его тощая шея дергалась в моих руках. Однако, казалось, что, оправившись от потрясения, он был даже польщен моей дикой выходкой. Старик поднял на меня свои водянистые глаза, и на его лице с всклокоченной бородой появилось выражение хитрого упрямства.
– Я не хотел оскорбить тебя, господин мой, – заверил он меня. – Не думал, что тебя разгневает моя шутка.
Но слова его звучали слишком неискренне, чтобы я мог ему поверить. В конце своих долгих разглагольствований он подбросил мне хитрую наживку, чтобы посмотреть, заглочу ли я ее. Куда делось мое самообладание? Куда испарилось спокойствие духа? С легким стуком вложил я стилет обратно в ножны.
– Ты сам не знаешь, что говоришь, Мануил, – процедил я. – У тебя за спиной только что стоял ангел смерти.
Мануил замер передо мной на коленях, словно наслаждаясь своим унижением.
– Господин мой! – вскричал он. Глаза его заблестели, а на бледных щеках постепенно проступил румянец. – Ты возложил мне на голову десницу. И у меня перестали болеть уши! И ломота в коленях тоже прошла, хотя я стою на сырой земле. Господин мой, разве это не доказывает, кто ты?!
– Ты несешь чушь, – сказал я. – Ты перетрусил, увидев мой стилет. Внезапный испуг заставил тебя забыть обо всех болезнях.
Старик опустил голову, взял горсть земли и просеял ее сквозь пальцы. Голос Мануила был так тих, что я с трудом различал слова.
– Ребенком я много раз видел императора Мануила, – прошептал мой слуга. – Господин мой, я никогда не предам тебя.
Он поднял руку, словно хотел прикоснуться к моим коленям, и уставился, как зачарованный, на мои ноги.
– Пурпурные сапоги, – бормотал он про себя. – Ты возложил десницу на мою голову, и все мои болезни прошли.
Последние отсветы кровавого заката угасли. Наступил вечер – сумеречный и холодный. Я уже не различал в темноте лица Мануила. И ничего не сказал ему. Я был очень одинок. Повернулся и вошел в тепло моего дома.
Чернила и бумага. Раньше я любил сладковатый запах чернил и сухой шелест бумаги. Теперь я их ненавидел. Слова обманчивы, как и все земное. Они – лишь неуклюжие порождения бренности, которые каждый понимает и толкует, как хочет, по собственному усмотрению и потребностям души. Вечность не выразишь никакими словами.
В порту пока стоят корабли. Если чуть-чуть повезет, то западное судно еще может проскользнуть мимо турецких укреплений и выйти в Эгейское море. Нет такого латинянина, которого нельзя было бы купить. Но огонь, полыхающий в моем сердце, заставил меня швырнуть драгоценности генуэзцу. Огонь моего сердца заставил меня снова освободиться от богатства, словно от тесных одежд. Теперь я слишком беден, чтобы нанять целый корабль и помчаться вслед за ней на всех парусах. Боялся ли я именно этого, избавляясь от своих сокровищ? На свете не бывает случайностей! Все свершается так, как должно. Никому не дано избежать своей судьбы. Человек – совсем как лунатик – сам идет ей навстречу, раз и навсегда избрав свой путь.
Значит, я боялся самого себя? И не был в себе уверен? А Мехмед знал меня лучше, чем я сам, – и потому искушал, вложив мне при прощании в руку красный кожаный мешочек? Выходит, именно потому я и должен был освободиться от этого дара?
Султан Мехмед, победитель. Мне достаточно лишь нанять лодку, переправиться в Перу и зайти в дом с голубятней. Предать. Опять предать.
Никогда еще не погружался я в столь глубокое и беспросветное отчаяние. Выбор не бывает окончательным. Его приходится делать каждый день и каждый час. Постоянно. До последнего вздоха. Дверь всегда открыта. Всегда. А за ней – путь к бегству, предательству, самообману.
На болотах под Варной ангел смерти сказал мне: «Мы встретимся у ворот святого Романа».
До сих пор слова эти были мне поддержкой и опорой. Но он не уточнил, по какую сторону ворот я в тот момент окажусь. Он не открыл мне этого…
Нет – и не должен был открывать. Всю свою жизнь я вырывался из одной тюрьмы, чтобы попасть в другую. Из этой последней тюрьмы я не убегу, не убегу из тюрьмы, стенами которой стали для меня стены Константинополя. Я – сын своего отца. Эта тюрьма – мой единственный дом.
7 марта 1453 года
Рано утром, перед восходом солнца к храму монастыря Хора, расположенного близ Влахернского холма и ворот Харисия, двигалась толпа монахов в черных капюшонах, монахинь и бедных женщин с горящими свечами в руках. Эти люди пели, но голоса их тонули в сонной тишине и предрассветном мраке. Я последовал за этой процессией. Потолок и стены храма представляли собой одну огромную мозаику. Разноцветные камешки блестели на золотом фоне в сиянии бесчисленных восковых свечей.
Разливался аромат кадила. Горячие молитвы собравшихся в храме людей растрогали меня и успокоили мою душу.
Зачем я пошел за ними? Почему опустился рядом с ними на колени? Я ведь и раньше видел много монахов и монахинь. Они бродят по двое из дома в дом со своими чашами для пожертвований, чтобы собрать немного денег для бедных беженцев, которые нахлынули в город, спасаясь от турок.
Все монахини похожи внешне одна на другую, и различить их невозможно. Есть среди них и благородные женщины, и простолюдинки. Одинокие женщины из состоятельных семей, купившие себе место в монастыре. Послушницы, трудившиеся во имя Господа, не принимая пострига. Они пользовались большей свободой, чем монахини на Западе. Но греки и своим священникам разрешают жениться и носить бороды.
Все монахини похожи одна на другую. Одинаковые черные одеяния, скрадывающие очертания тела, одинаковые покровы на головах, спускающиеся до бровей. Но бессознательно – хоть ничто явно не бросилось мне в глаза – я обратил внимание на монахиню, которая шла за мной по улице и замедляла шаг, когда я оглядывался. Вместе с другой монахиней она проскользнула мимо моего дома и на миг остановилась возле маленького каменного льва, чтобы посмотреть на мои окна. Но не постучала в дверь и не попросила подаяния.
После этого я стал внимательно приглядываться ко всем монахиням, которых видел. Что-то в посадке головы, в походке, в пальцах, которые эта женщина прятала в широких рукавах, говорило мне, что я узнаю ее в любой толпе. Я сплю, я грежу наяву. Отчаяние ослепило меня. Я верю в невозможное. Надежда, в которой я не решаюсь признаться даже самому себе, горит в моей душе, словно огонек свечи.
10 марта 1453 года
Эти дни я прожил как во сне, как в тумане. Тем утром обе монахини снова прошли мимо моего дом; и остановились, чтобы заглянуть в окна, словно ожидали, что, заметив их, я поспешу на улицу. Я бегом спустился с лестницы и распахнул дверь. Тяжело дыша, я стоял перед ними, не в силах произнести ни слова. Они попятились и склонили головы. Одна монахиня протянула деревянную чашу для пожертвований и пробормотала обычную молитву.