Асаф огляделся: металлический столик, два стула и длинная лавка вдоль стены. Асаф без сил упал на скамью. Ему отчаянно хотелось в туалет, но сказать об этом было некому. Под потолком медленно вращались большие вентиляторные лопасти. Асаф заставил себя думать о мальчике, который едет на верблюде по Сахаре. Мысли пытались разбежаться, но Асаф изо всех сил сосредоточился на верблюде и мальчике.
По великой пустыне Сахаре неторопливо тянется длиннющий караван верблюдов (обычно идеи для таких фантазий Асаф черпал из канала «Нэшнл джиографик»). На одном из верблюдов, в самом конце каравана, маленький мальчик покачивается в такт верблюжьему ходу, лицо его почти полностью закрыто платком, защищающим от пыльных бурь, и только глаза пытливо всматриваются в пустыню. Что он там видит, что проносится в его голове? Асаф раскачивается вместе с ним на верблюде, окруженный безмолвием пустыни. Он умел сбежать в пустыню, даже сидя в кресле зубного врача, под звуки бормашины. Да и не только туда. Есть ведь еще исландский юнга — на большом сером рыболовецком судне бороздит он просторы Северного моря. Все утро он отмывал палубу от остатков дохлой рыбы, а сейчас прислонился к железному поручню и смотрит на проплывающие мимо айсберги, нависшие над судном, точно горы. Любит ли он такие дальние плавания? Боится ли он боцмана? Когда вновь увидит свой дом?
Асаф сосредоточился на этих двоих. Он не знал, каким именно образом такой трюк помогает ему успокоиться, но действовало всегда безотказно. Что-то вроде интернет-форума, только без прямой речи. Как будто все эти одинокие ребята, разбросанные сейчас по миру, загадочным образом объединились в тайную сеть и передают друг другу силы. Вот и сейчас. Хоть бы прекратилось это чудовищное бурление в кишках.
Асаф чуть распрямился. Все будет хорошо. Мама легонько провела ладонью по его спине, чуть помассировала, напомнила, что все будет хорошо, что в ее секретном договоре с Богом однозначно зафиксировано, что Асафу всегда-всегда будет хорошо. Он даже сумел улыбнуться Динке. Все обойдется, вот увидишь. Динка поднялась и древним, как дружба собаки и человека, движением (но между ними оно было совершенно новым) положила голову ему на колени и заглянула в глаза.
Асаф не мог даже погладить ее со скованными за спиной руками.
Тамар поднялась с тротуара и замерла в тихой задумчивости, словно вспоминая, как она здесь очутилась, глаза ее, и без того большие, сделались еще огромнее и будто парили в воздухе, фанат сверхъестественного наверняка сказал бы, глядя сейчас на Тамар, что ее посетило озарение, отпечатав в мозгу странное и необъяснимое знание о том, что через четыре недели ей предстоит потерять Динку, и собака станет метаться по улицам и найдет незнакомого парня, который отправится по следам Тамар, шаг за шагом, по всему Иерусалиму.
Только мгновение тумана и яркая вспышка в его толще, а потом Тамар моргнула, улыбнулась глазами Динке и забыла. Ее занимала надежда, что никто не припомнит ей последних позорных минут. Она перемотала кассету, отыскала нужную музыку. Чуть слышно прослушала вступление, затем увеличила громкость. Сконцентрировалась.
Все, еще одна попытка, и это наконец должно произойти — она должна вырваться, выломаться из толпы. Она должна схватить себя за шкирку и выдернуть из текучей, нервной и одновременно безопасной анонимности уличной суеты. Она должна выдать что-то невероятное. Посмотри вокруг — десятки равнодушных людей, и запахи шаурмы, и чад капающего в огонь жира, и крики торговцев, и скрипучий аккордеон русского старика, который, быть может, когда-то тоже учился в какой-нибудь музыкальной спецшколе в Москве или Ленинграде, и не исключено, что у него тоже была учительница, которая пригласила его родителей для беседы и не могла найти слов от волнения.
Тамар подняла взгляд, выбирая в окружающем пространстве точку, на которой можно сфокусироваться. Это не картина Ренуара, висящая в репетиционном зале хора, и не люстра с золотыми финтифлюшками, наверняка сияющая в «Театро де ла Пергола», это маленькая табличка, сообщающая о «лечении варикоза, три месяца гарантии», и именно эта табличка ей сейчас по душе — то, что надо. Тамар закрывает глаза и поет, обращаясь к варикозной табличке:
Не открывая глаз, она ощутила, как улица делится на две части, не вдоль и не поперек, а на улицу, которая была до того, как она запела, и на улицу после. Вот какое у нее точное и безошибочное чутье, и какая уверенность в себе! Ей даже не нужно смотреть. Она чувствует кожей: люди замедляют шаги, а кое-кто разворачивается и неуверенно возвращается к тому месту, откуда исходит голос. Стоят и слушают. Затаив дыхание. В самозабвении от ее голоса.
Конечно, хватает и тех, кто не задерживается и даже не понимает, что на улице что-то изменилось. Они приходят и уходят, озабоченные, с кислыми минами. В одной из машин воет сигнализация. Нищенка проходит с допотопной детской коляской, шуршащей колесами. Да и мойщик на лестнице в окне второго этажа «Бургер-Кинга» не прерывает своих круговых движений. И тем не менее каждую секунду новый человек присоединяется к выстроившемуся вокруг нее кругу, один ряд уже есть, и собирается еще один, и Тамар чувствует себя будто внутри двойного объятия. Круг пребывает в неосознанном и невольном движении, точно огромное многоногое существо. Спины защищают ее от шума, от улицы. Люди стоят в разных позах, чуть подавшись внутрь круга. Кто-то, случайно подняв голову, встречается глазами с соседом. Мимолетная улыбка, и целая беседа проносится в этой мягкой улыбке. Всех их Тамар различает во мраке. Эти соединяющие их взгляды она знает по своим прежним выступлениям в хоре, по самым лучшим из них: взгляд человека, вспомнившего нечто важное и утерянное.
Песню Тамар закончила почти неслышно — голосом, тянущимся, точно тончайшая нить, тающая в шуме реальности, что наступает со всех сторон по мере угасания песни. Люди энергично зааплодировали, кое-кто испустил глубокий вздох. Тамар недвижна. Лицо у нее красное, глаза излучают тихий, отрезвленный свет, руки без сил свисают вдоль тела. Она хочет скакать от радости и облегчения — у нее получилось! Едва-едва не сдалась… Но даже в эту минуту Тамар помнит, что она здесь не ради пения. Увы, песни — это только приманка. Нет, не так: это Тамар — приманка. Она смотрит вокруг сияющими, полными благодарности, но одновременно ищущими глазами. Но среди этих людей пока нет никого, кому предназначается наживка.
И тут Тамар сообразила, что из-за своих переживаний забыла приготовить шапку для денег. И теперь нужно наклоняться перед всеми в этом неуклюжем комбинезоне, рыться в рюкзаке, а из него, конечно, вываливается одежда и белье, и Динка упорно сует в него нос и что-то там вынюхивает, и, пока Тамар достает свой берет, почти все уже расходятся.
Но есть и такие, кто остался, и они подходят — кто уверенно, а кто застенчиво — и опускают монетки в мятый берет.
Тамар подумала, не остаться ли ей здесь и не спеть ли еще что-нибудь. Она теперь знает, что это возможно, и смелости у нее хватит. Ей даже хочется снова запеть. Знакомое ощущение власти охватило ее примерно в середине песни, да с такой силой, какой она не знала, выступая в закрытых помещениях. И кто мог предположить, что у нее действительно потрясающий голос?
Но она также знает, что если бы тот человек был поблизости, или даже один из его посланцев, она бы это почувствовала. Он бы уже стоял где-то там, в задних рядах, изучая ее оценивающим взглядом, как изучают свежую жертву, терпеливо прикидывая, как ее зацапать.
Тамар поежилась, стоя в средоточии золотого солнечного света. Потом быстро высыпала деньги из берета, подхватила Динкин поводок и двинулась прочь. Несколько человек попытались заговорить с ней. Один парень даже пробудил в ней надежду: он все не отставал от нее, и линия рта у него была грубая и недобрая. Тамар на миг остановилась, прислушалась к тому, что он говорит, но, осознав, что парень всего лишь клеится к ней, отпихнула его и убежала.
В тот день она пела еще пять раз. Однажды — на площади перед «Машбиром»,[19] дважды — возле дворца культуры «Жерар Бахар» и еще два раза — на Сионской площади. Время от времени она добавляла еще одну песню, но нарочно не пела больше трех — несмотря на громкие аплодисменты и восторженную реакцию публики. У нее была определенная цель, и когда то, чего она ждала, не происходило, Тамар выключала магнитофон, прятала деньги в рюкзак и старалась побыстрее улизнуть. Ведь главное уже случилось. Главное — что ее слышали и видели, и теперь о ней заговорят. Она запустила слух о себе. Большего она сейчас сделать не может. Оставалось только надеяться, что этот слух очень быстро достигнет ушей того, кто ей нужен, ушей хищника.
Он зажмурил глаза, прислонился к стене, потерся ногой о голову Динки. Вентилятор под потолком натужно поскрипывал, а снаружи творилась суета: приходили и уходили полицейские, преступники, обычные люди. Асаф не знал, сколько времени его продержат и когда придут поинтересоваться им, если это вообще когда-нибудь произойдет. Динка вытянулась у его ног на прохладном полу. Асаф сполз с деревянной лавки и уселся рядом с Динкой, привалившись к стене. Оба закрыли глаза.
Тут же в его голове загудел голос Теодоры, и Асаф поспешно нырнул в него, надеясь найти в нем утешение. Он все еще путался в ее рассказе из-за резких сюжетных скачков между эпохами, странами и островами. Но прекрасно помнил, как, закончив рассказывать, Теодора сидела, скрючившись и уйдя в свои мысли, напоминая затейливый корень. Если бы она была его бабушкой, Асаф вскочил бы и обнял ее — не задумываясь.
— Однако я жила, — сказала Теодора, будто отвечая на его тайный порыв. — Не желая ничего, Асаф, я эту жизнь жила!
И, увидев в его глазах сомнение, стукнула кулачком по столу:
— Нет, сударь мой! Сей взгляд просьба оставить! — Она даже со стула привстала и отчеканила: — Еще во первую ночь, после горькой вести с Ликсоса, когда взошла заря и узрела я, что не умерла от горя и одиночества, решила я жить!
Она была совсем еще юной — всего четырнадцать лет, но отчетливо понимала свое положение, не обольщалась и не щадила себя. Прошлое захлопнулось, а будущего не было. Теодора никого не знала — ни здесь, ни где-либо еще, она ничего не знала о стране, в которой находилась, она не знала здешнего языка. Асаф подумал, что, быть может, вера в Бога немного помогала ей, но Теодора, отвечая на его невысказанный вопрос, объяснила, что стойкой веры в Бога она не имела и прежде, и уж тем более — после случившейся трагедии. В ее распоряжении были большой и пустой дом, щедрое месячное пособие, поступавшее из греческого банка, и страшная клятва, которую она не собиралась нарушать вовек, хотя бы из уважения к мертвым, отправившим ее сюда.
— Таково оказалось положение, — сказала Теодора сухо. — И мне единой было суждено решать, что станется со мною — с той минуты и до конца дней моих.
Она встала, прошлась по комнате, остановилась за его стулом, положила руки на спинку.
— И я твердо решила, слышишь ли ты? Что, коли суждено мне вовек не выходить из сего дома, я принесу весь мир в него.
Так она и сделала. Тогдашний служка при монастыре, отец Назаряна, стал по ее указаниям скупать все книги на греческом, какие ему встречались. Это были в основном старинные священные фолианты, ждавшие своего часа в подвалах греческих церквей и совершенно не интересовавшие Теодору. Поэтому в день своего пятнадцатилетия она сделала себе подарок: наняла частного учителя и начала изучать с ним древний и современный иврит. Она была любознательна и восприимчива и по прошествии четырех месяцев занятий уже могла смело покупать в торговом доме Ганса Флюгера книги о стране Израиле, к которой была привязана поневоле, и об Иерусалиме, в котором была заточена. Теодора узнала все, что сообщали книги