Никий и сам по-настоящему заразился радостью Нерона и мог бы ощущать себя вполне счастливым, если бы не взгляд Поппеи, который она время от времени обращала на него. Это был взгляд заговорщицы, и он гасил счастье так, как если бы на огонь плеснули воду.
Это стало первой неприятностью, а второй — то обязательство, которое наложила на него Поппея и которое он начал исполнять еще в ночь их первой близости. Как всякий человек, испытывающий огромную радость, Нерон оставался слеп и беззаботен, и найти время для исполнения этого самого обязательства не составляло особого труда. Впрочем, оно и не требовало много времени. Поппея легко его находила. То Нерон готовился к выступлению, то отдыхал после него. Поппея являлась так внезапно, будто вырастала из-под земли, брала Никия за руку, шептала: «Пойдем» — и увлекала его в какой-нибудь темный угол. Не заботилась о том, чтобы там была постель, вообще ни о чем таком не заботилась. Они делали это стоя, сидя, очень редко лежа (просто потому, что лежать было негде). Сначала Никий так смущался, что не мог себя настроить, и свидание длилось значительно дольше, чем того требовала осторожность. Потом все пошло легче. Тем более что Никий понял: чем быстрее он исполнит то, что она хочет, тем быстрее освободится. Поппея шептала успокоительно: «Ничего, Никий, как только я забеременею, я оставлю тебя в покое, а сейчас постарайся. Ну! Ну!» И он старался, и временами даже чувствовал некий род вожделения. Как бы там ни было, но все-таки Поппея нравилась ему, а то, что она была возлюбленной императора Рима, придавало ей дополнительную прелесть.
Все бы ничего, но когда Нерон в радостном порыве говорил Никию, что он его единственный друг и единственный человек, которому он всецело доверяет, тот не мог удержаться, чтобы не опустить глаза в смущении (ему все еще бывало стыдно, и он ничего не мог с этим поделать).
— Не смущайся, Никий,— говорил при этом Нерон,— это так, и тебе нечего стыдиться.
— Я не заслужил такого, принцепс,— отвечал Никий, не поднимая глаз.
— Ладно, ладно,— Нерон благодушно похлопывал Никия по плечу,— такого я тебя и люблю.
Если Поппея присутствовала при таких сценах, она неизменно кивала головой с приятной улыбкой на красиво очерченных губах, но глаза ее оставались холодны.
Праздник наконец закончился, и они возвратились в Рим. Нерон не скрывал сожаления и все твердил, что если бы это оказалось возможным, то он навсегда бы остался в Афинах.
Дорога назад была приятной. Сначала они ехали, потом плыли. Нерон все время находился рядом с Поппеей, и эти несколько дней она не тревожила Никия своими домоганиями.
Император въехал в Рим с не меньшей торжественностью, чем в Афины. Сенат в полном составе встретил его далеко за городом. Толпы народа, как и всегда в таких случаях, заполнили улицы. Правда, той радости горожан, что была в Афинах, здесь не чувствовалось. А когда процессия уже подъехала к самому дворцу, случилось и вовсе неприятное. Из толпы послышались выкрики: «Долой Поппею!» и «Да славится Октавия!». Сначала они казались единичными (солдаты бросились хватать горлопанов), потом их стало все больше и больше, а когда Нерон уже стоял на портике перед дворцом, это кричала вся площадь.
— Неблагодарные негодяи! — воскликнул он, злобно обернувшись к толпе, но его слова потонули в общем хоре.
Нерон был не столько возмущен, сколько растерян. Блуждая взглядом по сторонам, он повторял как заклинание:
— Что это? Что это?!
Командир преторианских гвардейцев и начальник гарнизона заверили императора, что к вечеру беспорядки будут прекращены, а зачинщики выявлены и арестованы. Нерон слушал их рассеянно и неопределенно качал головой: то ли соглашаясь с тем, что они говорили ему, то ли обдумывая свои мысли.
Когда же он бросился к Поппее с тем же самым:
— Что это? Что это? — она только холодно на него посмотрела, отвернулась и ушла к себе.
Он заперся в своих покоях, приказал никого не принимать (даже командиров с докладами), оставил при себе лишь Никия, признавшись ему:
— Я боюсь. Не покидай меня, Никий.
Впервые Никий видел его столь напуганным, но ни презрение, ни даже просто презрительная жалость ни разу не колыхнулись в нем. Никий смотрел на Нерона и думал: как же он любит этого человека! Ему не нужно было разбираться, за что и почему, но он твердо знал, что если потеряет Нерона, то уже не сможет жить.
Императору долго не удавалось уснуть, он ворочался с боку на бок, прислушивался к звукам на улице, к шагам за дверьми, шептал, широко раскрыв глаза, с полубезумным от страха лицом:
— Ведь они могут ворваться, Никий! Как ты думаешь, они могут ворваться?
Никий успокаивал его, говоря, что тревога императора ни на чем не основана, что народ любит его и никто из его врагов не сможет причинить ему никакого вреда.
— Да? Ты думаешь? — спрашивал Нерон, вцепившись в одежду Никия, и тот уверенно отвечал:
— Да, принцепс, никто из них не посмеет.
Так он говорил Нерону, но сам в этом уверен не был. Он знал только, что если они все-таки ворвутся, то он без страха закроет собой императора. Если им обоим суждено умереть, то Никий хотел бы умереть первым. Странно, но он даже желал, чтобы они ворвались, умереть, прикрыв своим телом Нерона,— это ощущалось теперь как счастье.
Это желание столь сильно возросло в нем, что в какую-то минуту он хотел признаться Нерону в своей связи с Поппеей. Рассказать ему все, как это всегда хочется сделать перед близкой смертью,— покаяться, очиститься. Он уже был готов начать, но, увидев несчастное лицо Нерона, сдержался, не желая приносить тому излишних страданий. Кроме того, находясь в подобном состоянии, Нерон вряд ли смог бы его понять.
Император еще некоторое время метался на ложе, стонал, бормотал что-то тревожно и вдруг уснул. Так крепко, что даже посапывал во сне. При этом рука его свесилась вниз и обняла Никия за шею (Никий постелил себе на полу, рядом с ложем императора). Когда Никий попытался высвободиться, Нерон, не проснувшись, обнял его еще крепче.
Лежа на спине, чувствуя, как деревенеет затекшая шея, Никий со злостью думал о Поппее. Как он мог довериться ей, не предупредив Нерона! То, что она сделала, возбудив толпу против себя, могло закончиться гибелью императора. И ее гибелью, конечно, тоже. Она думала, что может перехитрить всех, но безумная жажда власти затмила ее разум. Теперь она может всех погубить. Никий не страшился смерти — умереть вместе с Нероном не было страшно,— но ему стало обидно, что такое может произойти по глупости властолюбивой и похотливой женщины. Злоба душила его, он вздыхал, чувствовал руку Нерона, вздрагивавшую при каждом его движении, и, чтобы не тревожить его сон, заставлял себя не думать о проклятой Поппее. Чтобы отвлечься от нее, он стал думать об Октавии.
Октавию он не знал совсем и видел всего несколько раз. Он помнил молодую, ничем не примечательную женщину с грустным лицом и испуганными глазами. Трудно было поверить, что она дочь императора Клавдия и жена императора Нерона. Никий слышал, будто Нерон когда-то любил ее, но он не верил этому. Не верил, потому что Октавия казалась ему слишком добродетельной, слишком скучной, а Нерон более всего ненавидел скуку. И добродетель он ненавидел именно потому, что добродетель всегда скучна, всегда предсказуема.
Да, конечно, трудно сказать, что, живя с Поппеей, император сделал правильный выбор (тем более в свете того, что происходило теперь). Он, выбор, не мог быть правильным, но уж, во всяком случае, отвечал естеству Нерона, его артистической натуре. Никий вполне сознавал, что Нерон оказался посредственным актером, но что может значить игра на подмостках перед игрой в жизни — настоящей, блестящей игрой? Конечно, кровавой, но и в этом был свой артистизм.
Отдавшись таким своим размышлениям, Никий задремал только под утро. Нерон сам растолкал его:
— Проснись, да проснись же, Никий! Ты слышишь?!
Никий вскочил, оглядываясь по сторонам и ничего не понимая спросонья.
— Вот, вот! Слышишь? — Нерон показал рукой сначала на дверь, потом на окно.
— Да, да,— пробормотал Никий еще до того, как что-либо понял.
Наконец он услышал — даже прислушиваться не было необходимости — в дверь стучали, а за окном