что я завел этот разговор не от скуки. Мне слишком мало осталось жить, чтобы тратить время на пустую болтовню. У меня к тебе дело, и дело очень важное. Разговор идет о благополучии Рима. Мне самому, как ты понимаешь, уже ничего не надо, но я не хочу умереть, оставив чудовище у власти. Я сам в том повинен и хочу исправить ошибку. Скажи, могу я тебе довериться или нет? Отвечай прямо. Если скажешь «нет», будем считать, что никакого разговора между нами не было. Ну, отвечай: могу я тебе довериться или не могу — «да» или «нет»?
Кто бы знал, как Теренцию хотелось ответить «нет»! Даже не ответить, крикнуть это срывающимся от страха голосом. Крикнуть, вскочить и убежать и больше никогда, никогда сюда не возвращаться. Но тяжелый взгляд Сенеки давил на него как железная плита, и он выдохнул, только чтобы прекратилось это давление — он не мог выносить его больше:
— Да, можешь, мой господин, да!
Сенека облегченно вздохнул, сказал (в голосе еще чувствовалось напряжение):
— Я благодарен богам, что не ошибся в тебе, мой Теренций.
Теренций смотрел на Сенеку, чувствуя, что вот-вот потеряет сознание. Боль в левой стороне груди еще усилилась, в горле встал непроглатываемый комок. Когда Сенека заговорил, его голос донесся до Теренция будто бы издалека, глухо, едва слышно. Многое он угадывал лишь по движениям губ. Но и то, что он понял, было страшно.
Сенека говорил о том, что лучшие люди Рима — и сенаторы, и всадники, и плебеи, и вольноотпущенники, и даже рабы (последнее он подчеркнул особо: «Ты слышишь, даже рабы, Теренций!») — больше не хотят, чтобы страной управляло чудовище, и готовы положить свои жизни, чтобы избавить народ от него. Заговор против чудовища проник во все слои римского общества, объединил всех, независимо от родовитости, положения и богатства. Нельзя жить в стране, где так бессовестно попираются законы.
Он довольно долго говорил в этом роде, заметно волнуясь. Даже румянец окрасил его старческие щеки, а глаза заблестели решимостью. Еще никогда Теренций не видел его таким, и если бы не собственный страх, то он в самом деле залюбовался бы Сенекой.
Тот остановил свою речь внезапно, едва ли не на полуслове. Посмотрел на Теренция так, будто только что заметил его. Сказал с грустью:
— Я старею, мой Теренций, я стал заговариваться, сказал тебе больше, чем нужно. Впрочем, это уже не имеет значения. Слушай меня внимательно — ты должен помочь в деле избавления от чудовища и можешь сыграть здесь не последнюю роль. Ты понимаешь меня, не последнюю,— в подтверждение значительности своих слов он поднял указательный палец.
Теренций утвердительно кивнул — сам не понял, как это получилось, просто комок мешал в горле, и он все никак не мог его проглотить.
— Хорошо,— одобрительно произнес Сенека.— Вот что ты должен сделать.
«Я ничего не буду делать, я не хочу!» — едва не крикнул Теренций, но не крикнул, а только вздохнул.
Сенека истолковал его вздох по-своему:
— Понимаю, что есть опасность, в таких делах она есть всегда. Ты идешь на опасное дело, Теренций, и я горжусь тобой. Мне трудно говорить тебе о Никии, но он для меня теперь то же самое, что и Нерон: если не чудовище, то уж слуга чудовища по крайней мере. К тому же добровольный слуга. Итак, Теренций, ты понимаешь, что Никий должен умереть? Скажи, ты понимаешь это?
И Теренций ответил:
— Да.
Сенека вдруг посмотрел на него с некоторым сомнением и повторил вопрос:
— Так ты понимаешь это?
И Теренций опять сказал:
— Да.
— Хорошо, тогда вот что.— Тон Сенеки стал холодным и деловитым.— Ты знаешь центуриона Палибия? — Теренций кивнул.— Отдашь ему несколько моих посланий. Он передаст их тому, для кого они предназначены. Я хотел переправить их другим путем, но у меня не было верного человека, а тебе я безоговорочно верю, Теренций. Так вот, ты передашь ему мои послания и будешь подчиняться центуриону, он сам скажет тебе, что делать и когда.
— Что делать? — не выдержав, слабым голосом спросил Теренций.
Сенека холодно усмехнулся (еще без презрения, но уже с очевидной холодностью):
— Не беспокойся, Теренций, тебе не придется убивать Никия, это сделают другие. Ты только проведешь нужных людей к нему, когда тебе об этом скажет Палибий. Вот, собственно, и все.— Он встал. Теренций поднялся тоже.— Ты можешь ехать. Лучше всего прямо сейчас. Сколько дней тебе разрешил отсутствовать Никий?
— Не... не знаю... несколько.
— Скажешь ему, что тебе стало скучно, что родные места тебя не взволновали, что Сенека совсем одряхлел... Ну, придумаешь, что сказать. Мои послания уже готовы, поезжай сейчас же.
И, больше ничего не добавив, Сенека повернулся и пошел к дому. Теренций побрел следом, обреченно глядя в его спину, которая теперь уже не казалась ему такой сутулой.
Час спустя, сопутствуемый причитаниями Крипса, Теренций выехал из усадьбы Сенеки и направил лошадей в сторону дороги, ведущей в Рим. На душе у него было тяжело. Так, как никогда прежде. Он думал о том, как же несчастливо сложилась его судьба: дорога в Рим неизменно оказывалась дорогой несчастья. Чем он заслужил такую немилость богов, или Бога, как говорят христиане! Он поднял голову, посмотрел на пасмурное небо и тяжело вздохнул.
На полдороге, остановившись передохнуть, он вытащил свитки, которые дал ему Сенека, и положил перед собой на траву. Один из них показался ему плохо запечатанным. Он поднял его, внимательно осмотрел и, чуть согнув, аккуратно сдернул печать, развернул, настороженно оглядевшись по сторонам. Сверху было написано: «Гаю Пизону. Привет».
— Гай Пизон,— повторил он вслух и, не продолжив чтения, опять свернул свиток и наложил печать на прежнее место.
Он еще не добрался до Рима, когда стало темно. Дорога была пустынной, темнота казалась кромешной, но страха Теренций не ощущал. Больше всего ему хотелось сейчас, чтобы из кустов, растущих вдоль дороги, выскочил Симон их Эдессы и схватил бы сильной рукой повод его коня.
Глава шестая
Афинские выступления Нерона прошли самым наилучшим образом. По крайней мере, для него самого. Более радостным Никий не видел его еще никогда. Он выходил на сцену, пел, читал монологи, принимал лавровые венки победителя, которыми его награждали устроители, а потом спрашивал у Никия с почти безумным от возбуждения лицом:
— Не правда ли, помпезно?!
Что это должно было означать в точности, Никий не очень понимал, но, искренне радуясь за Нерона, отвечал, сладко прикрыв глаза:
— Это божественно, принцепс!
Не в силах бороться с чувствами, император бросался к Никию, обнимал его, прижимал к себе с такой силой, что причинял боль.
После ночи, проведенной у Никия, Поппея стала вести себя по-другому. Холодность больше не появлялась на ее лице, она перестала быть похожей на статую и принимала радость Нерона со всем доступным ей участием. То есть тоже, как и Никий, восхищалась его игрой, радовалась его радости, вполне соответствовала его собственному настроению.
— Я люблю вас, я люблю вас! — восклицал Нерон, одной рукой обнимая Поппею, а другой — Никия.