Мари ждала, не произнося ни слова. Собственно говоря, нечто незавершенное вокруг создавало ощущение уюта, примерно так, будто ты только что въехал в квартиру и ни к чему принимать вещи так уж всерьез.
За все эти годы она научилась не мешать тем намерениям, что осуществляла Юнна в своем порыве к совершенству, делая это, впрочем, с вечной nonchalance[19]; это не всякий правильно поймет. Стало быть, есть люди, которым нельзя мешать в их стремлениях, будь то нечто важное или не очень; напоминание может привести к тому, что желание мгновенно превратится в нежелание, и тогда все испорчено.
Начать наконец работать со знанием дела, в благословенном уединении, где невозможно чужое вторжение… Играть со всякого рода материалом и придавать ему нужную форму. Подобная игра может показаться всего лишь прихотью, а потом вдруг станет упоительной, и тогда все прочее будет уже неинтересным… Во внезапном приступе деловитости чинить то, что разбилось в твоем доме или у этих абсолютно непрактичных коллег, — сделать разбитое годным к употреблению, украсить им существование или без лишних сомнений, ко всеобщему облегчению, признать никчемным. Периоды, когда лишь упорно читаешь, читаешь взахлеб все дни напролет, периоды, когда не заботишься ни о чем другом, кроме как слушать музыку, — если уж упомянуть хотя бы немногие из периодов Юнны. Совсем иначе бывало в те пустые, исполненные неопределенности, зыбкие дни, когда пытаешься нащупать что-то новое и противишься вмешательству со стороны. Иначе в такие дни и быть не могло; всяческое вторжение с советом, предложением было просто немыслимо.
Однажды Мари угораздило заявить:
— Ты делаешь только то, что тебе хочется.
— Естественно, — ответила Юнна, — именно так я и делаю…
И она улыбнулась Мари, улыбнулась чуть изумленно.
И вот настал тот день в ноябре, когда все в мастерской Мари необходимо было переделать, перевесить и обновить — графику, живопись, фотографии, детские рисунки и всякого рода милые мелочи и сувениры, уже и не вспомнить, когда и зачем подаренные. Мари достала молоток, крючки, проволоку, ватерпас и что там еще могло понадобиться. У Юнны был с собой только метр.
Она сказала:
— Начнем со стены почета. Здесь, разумеется, по-прежнему все должно быть строго симметрично. Только вот портреты бабушки и дедушки далековато друг от друга. И вообще на дедушку может капать из каминной трубы. А маленький рисунок твоей мамы и вовсе теряется, его надо поднять правее. Парадное зеркало — просто дурацкое, оно здесь ни к селу ни к городу, его лучше повесить отдельно. Меч определенно подходит, это даже патетично. Возьми измерь, он будет семь или шесть с половиной… Дай-ка мне шило!
Мари подала ей шило и увидела, как стена вновь обрела законченный вид, который больше не был ни скучным, ни традиционным, он стал почти вызывающим.
— Теперь, — сказала Юнна, — теперь мы уберем все эти забавные мелочи, до которых тебе, собственно говоря, дела нет. Освободи стены, пусть ничто не раздражает взгляд. Сложи эти побрякушки в твою любимую шкатулку из ракушек или пошли в какой-нибудь детский сад.
Мари внезапно подумала: следовало ли ей обидеться или почувствовать облегчение, но так ничего и не решила и ни слова не сказала.
Юнна пошла дальше, она снимала, а потом снова перевешивала обратно; удары ее молотка возвещали новую эпоху. Она произнесла:
— Я знаю, отказываться нелегко. Ты отказываешься от слов, от целых страниц, от длинных, затянутых повествований, но когда дело сделано, ощущение прекрасное. Точно так же надо отказываться от картин, от того, о чем они повествуют. А большинство из них висит здесь слишком долго, их уже и не замечаешь. Ты больше не видишь самое лучшее, что у тебя есть. Эти картины убивают друг друга, потому что неправильно повешены. Посмотри, здесь — что-то мое, а там — твой рисунок. Они друг другу мешают. Нужна дистанция, это необходимо. И разные периоды творчества должны оставаться на расстоянии — если, конечно, не хочешь свести их вместе, чтобы шокировать! Нужно чувствовать самих себя, это ведь так просто… Непременно должен быть какой-нибудь сюрприз, когда поднимаешь взгляд на стену, увешанную картинами, это не должно быть легко, надо затаить дыхание и взглянуть на всё по-новому, прежде чем что-то позволить себе… подумай об этом, даже разозлиться… А теперь нашим коллегам не помешает более яркое освещение. Почему ты оставила такие большие промежутки именно здесь?
— Не знаю, — ответила Мари.
Однако же она знала. Она вдруг прекрасно поняла, поняла в самой глубине души, что она вовсе не любила тех своих коллег, что создали эти бесспорно прекрасные работы. Мари посмотрела внимательно. Пока она наблюдала, как Юнна развешивала картины, ей казалось, что многие вещи, их собственная жизнь обрели свою истинную ценность и нужное место, став единым целым со всеми промежутками или без них.
Комната совершенно преобразилась.
Когда Юнна, забрав с собой свой метр, ушла домой, Мари весь вечер дивилась тому, как поразительно легко понять, наконец, самые простые вещи.
Туве Янссон
Родиться охотником
Шхера была в форме атолла[20]. Похожая на кольцо гора вокруг глубокой лагуны, залив с узким выходом к морю. Во время отлива залив превращался в озеро, где в прежние времена, покуда их не отстреляли или они не отправились в более спокойные места, устраивали игрища тюлени. Теперь это была «детская» самок гаги. На одной стороне лагуны стоял домик, на другой было обиталище морских птиц. Птичий помет, иногда с примесью рыбьих останков, покрывал гору, будто снег, и белыми, словно снег, были высиживающие птенцов чайки, и морские ласточки, и длинные полосы бордюров, окаймлявших края расселин. На самом высоком горном кряже обосновались две морские чайки, огромные птицы с черными перьями на крыльях и хищными клювами. Их очевидная уединенность от остального птичьего племени выглядела надменной, исполненной презрения. Время от времени, будто в рассеянности или развлечения ради, одна из морских чаек спускалась с горы, чтобы проглотить гагачонка. И всякий раз облаком поднимались сотни кричащих птиц; одна за другой пикировали они над морскими чайками, но никогда не подлетали слишком близко. А владетель атолла, рассеянно вдыхая, возвращался в свое обиталище, где снова неподвижно застывал на месте — этакая важная скульптура на самой высокой точке атолла.
Юнна любила маленьких гагачат, в особенности одного из них, который, сбившись с пути, залетел в домик и заупрямился, следуя за ней по пятам. В конце концов она посадила его в корзинку и целый час плавала вокруг на веслах, пока не появилось возможное гагачье семейство, причем довольно далеко от обиталища морской чайки.
Она сказала:
— В один прекрасный день я убью этих морских чаек. Никогда не дадут поработать спокойно…
Однажды утром Юнна, поднявшись на вершину холма, смазала маслом свой револьвер и, ничтоже сумняшеся, выпустила через залив заряд прямо в неподвижный силуэт морской чайки… то ли чтобы запугать, то ли попасть в цель, неизвестно; во всяком случае, птица сжалась и, забив крыльями, упала вниз с горного кряжа. Мари ничего не видела, но она привыкла к тому, что Юнна стреляла в цель по жестяным банкам. Юнна пошла добить птицу. Впечатление было неприятное, но при этом она была горда точностью своего выстрела: по меньшей мере метров сто наискосок через залив. Но морскую чайку так нигде и не нашла. Два дня спустя Мари бегом спустилась с холма.
— Юнна, — закричала она, — птица не может летать, и ходить не может, и не знает, что ей делать.
Когда они пришли на ту сторону холма, берег был пуст.