непогрешимый человек, был в сущности мечтателем. Это казалось чрезвычайно странным и менее всего на него похожим - и, однако, это было так. Я полагаю, что, кроме меня, никто об этом не подозревал, потому что никто не пытался расспрашивать Павлова, о чем он думает, никому не приходило в голову, тем более что сам Павлов был на редкость нелюбопытен; он делал опыты только над собой.
Он прожил в Париже четыре года, работая с утра до вечера, почти ничего не читая и ничем особенно не интересуясь. Потом вдруг он решил получить высшее образование. Это произошло потому, что кто-то в разговоре с ним подчеркнул, что кончил университет.
- Что же, университет это не Бог весть что, - сказал Павлов.
- Вы, однако, его не кончили.
- Да, но это случайно. Впрочем, вы мне подали мысль: я кончу университет.
И он стал учиться: поступил на философское отделение историко-филологического факультета и занимался вечерами после работы - что было бы всякому другому почти не под силу. Сам Павлов хорошо это знал. Он говорил мне:
- Вот пишут о каких-то русских, которые ночью работают на вокзале, а днем учатся. Такие вещи напоминают мне описания военных корреспондентов; я помню, читал в газете о приготовлениях к бою, и было сказано, что 'пушки грозно стояли хоботами к неприятелю'. Для всякого военного, даже не артиллериста, ясно, что этот корреспондент в пушках ничего не понимал и вряд ли их видел. Так и здесь: скажут какому-нибудь репортеру, а он и сообщает дескать, ночью работают, а днем учатся. А пошлите вы такого репортера на ночную работу, так он даже своей хроники не сможет написать, а не то что заниматься серьезными вещами.
Он задумался; потом улыбнулся, как всегда:
- Приятно все-таки, что на свете много дураков.
- Почему это вам доставляет удовольствие?
- Не знаю. Есть утешение в том, что как вы ни плохи и ни ничтожны, существуют еще люди, стоящие гораздо ниже вас.
Это был единственный случай, в котором он прямо выразил свое странное злорадство; обычно он его не высказывал. Трудно вообще было судить о нем по его словам - трудно и сложно; многие, знающие его недостаточно, ему просто не верили - да это и было понятно. Он сказал как-то:
- Служа в белой армии, я был отчаянным трусом; я очень боялся за свою жизнь.
Это показалось мне невероятным, я спросил о трусости Павлова у одного из его сослуживцев, которого случайно знал.
- Павлов? - сказал он. - Самый храбрый человек, вообще, которого я когда-либо видел.
Я сказал об этом Павлову.
- Ведь я не говорил вам, - ответил он, - что уклонялся от опасности. Я очень боялся - и больше ничего. Но это не значит, что я прятался. Я атаковал вдвоем с товарищем пулеметный взвод и захватил два пулемета, хотя подо мной убили лошадь. Я ходил в разведки - и вообще разве я мог поступать иначе? Но все это не мешало мне быть очень трусливым. Об этом знал только я, а когда я говорил другим, они мне не верили.
- Кстати, как ваши занятия?
- Через два года я кончу университет.
И я был свидетелем того, как через два года он разговаривал с тем своим собеседником, с которым он впервые заговорил о высшем учебном заведении. Они говорили о разных вещах, и в конце разговора собеседник Павлова спросил:
- Ну, что же, вы продолжаете думать, что университетское образование это случайность и пустяк?
- Больше чем когда бы то ни было.
И он пожал плечами и перевел речь на другую тему. Он не сказал, что за это время он кончил историко-филологический факультет Сорбонны.
Странное впечатление производила его речь: никогда во всем, что он говорил, я не замечал никакого желания сделать хотя бы небольшое усилие над собой, чтобы сказать любезность или комплимент или просто умолчать о неприятных вещах; вот почему его многие избегали. Один раз, находясь в обществе нескольких человек, он сказал вскользь, что у него мало денег. Среди нас был некий Свистунов, молодой человек, всегда хорошо одетый и несколько хвастливый: денег у него было много, и он постоянно говорил, сопровождая свои слова пренебрежительными жестами:
- Я не понимаю, господа, вы не умеете жить. Я ни у кого не прошу взаймы, живу лучше вас всех и никогда не испытываю унижений. Я себе представляю, что должен чувствовать человек, просящий деньги в долг.
И вот этот Свистунов, зная, что Павлов исключительно аккуратен и что, предложив ему свою поддержку, он ничем не рискует, сказал, что он с удовольствием даст Павлову столько, сколько тот попросит.
- Нет, - ответил Павлов, - я у вас денег не возьму.
- Почему?
- Вы очень скупы, - сказал Павлов. - И к тому же мне не нравится ваша услужливость. Я ведь к вам не обращался.
Свистунов побледнел и смолчал.
Павлов не знал и не любил женщин. На фабрике, где он работал, его соседкой была француженка лет тридцати двух, не так давно овдовевшая. Он ей чрезвычайно нравился: во-первых, он был прекрасным работником, во-вторых, он был ей физически приятен: она иногда подолгу смотрела на быстрые и равномерные движения его рук, обнаженных выше локтя, на его розовый затылок и широкую спину. Она была просто работницей и считала Павлова тоже рабочим: он почти не говорил со своими товарищами по мастерской, и она приписывала это его застенчивости, тому, что он иностранец, и другим обстоятельствам, нисколько не соответствовавшим тем причинам, которые действительно побуждали Павлова молчать. Она неоднократно пыталась вызвать его на разговор, но он отвечал односложно.
- Il est timide {Он робок (фр.).}, - говорила она.
Наконец ей это удалось. Он говорил по-французски несколько книжным языком - он ни разу не употребил ни одного слова 'арго'. Это была странная беседа: и нельзя было себе представить более разных людей, чем эта работница и Павлов.
- Послушайте, - сказала она, - вы человек молодой, и я думаю, что вы не женаты.
- Да.
- Как вы обходитесь без женщины? - спросила она. Если у них было что-нибудь общее, то оно заключалось
в том, что оба они называли вещи своими именами. Только говорили и думали они о разных понятиях; и я думаю, что расстояние, разделявшее их, было, пожалуй, самым большим, какое может разделять мужчину и женщину.
- Вам необходима жена или любовница, - продолжала она. - Ecoute, mon vieux {Послушай, старина (фр.).}, - она перешла на 'ты', - мы могли бы устроиться вместе. Я бы научила тебя многим вещам, я вижу, что ты неопытен. И потом - у тебя, нет женщины. Что ты скажешь?
Он смотрел на нее и улыбался. Как она ни была нечувствительна, она не могла не увидеть по его улыбке, что сделала грубейшую ошибку, обратившись к этому человеку. У нее почти не осталось надежды на благополучный исход разговора. Но все-таки - уже по инерции - она спросила его:
- Ну, что ты скажешь об этом?
- Вы мне не нужны, - ответил он.
В нем была сильна еще одна черта, чрезвычайно редкая: особенная свежесть его восприятия, особенная независимость мысли - и полная свобода от тех предрассудков, которые могла бы вселить в него среда. Он был un declasse {деклассирован (фр.).}, как и другие: он не был ни рабочим, ни студентом, ни военным, ни крестьянином, ни дворянином - и он провел свою жизнь вне каких бы то ни было сословных ограничений: все люди всех классов были ему чужды. Но самым удивительным мне казалось то, что не будучи награжден очень сильным умом, он сумел сохранить такую же независимость во всем, что касалось тех областей, где влияние авторитетов особенно сильно - в литературе, в науках, в искусстве. Его суждения об этом бывали всегда не похожи на все или почти все, что мне приходилось до тех пор слышать или