их, перешептываться, придерживая друг друга за рукав, самим отрезать себе ломтики кекса.
Вдвоем, предоставленные сами себе, подпрыгивая от малейшего пшика лимонада…
Да, уже тогда он лишился покоя: ведь всякий раз, проходя мимо этой двери, он чувствовал, как бьется его сердце.
Едва-едва.
Будто там пряталась Спящая красавица, или какая-нибудь принцесса, смертельно уставшая, приговоренная к заточению или, быть может, заколдованная… Он крался на цыпочках, сдерживал дыхание, пробирался в комнату друга, балансируя на половицах и стараясь не оступаться.
Коридор представлялся ему подвесным мостом через пропасть с крокодилами.
Он приходил к Алексису много раз, и эта закрытая дверь всегда его завораживала.
Он даже подумывал, не умерла ли она на самом деле. Может, Алексис его обманывает… и вообще живет один и ест одни пирожные…
А может, она похожа на какую-нибудь статую из их учебника по истории?
Или накрыта дерюгой, из-под которой торчат только ее ноги?
Однако, вряд ли, потому что на кухонном столе всегда беспорядок… Чашки с недопитым кофе, наполовину заполненные кроссворды, заколка для волос с застрявшими в ней волосами, апельсиновые шкурки, разорванные конверты, крошки…
Шарль смотрел, как Алексис все это убирал, как ни в чем не бывало вытряхивал мамины пепельницы, складывал ее свитера.
В такие моменты его друг превращался в другого человека, совсем не похожего на того, которого несколько часов назад учительница отправляла в угол, и это было…
Это было странно. Даже лицо его менялось. Он весь выпрямлялся и, хмурясь, считал выкуренные сигареты.
В тот день, например, покачал головой и сказал громко, нарушая тишину:
— Фу… гадость какая.
Три окурка были утоплены в едва начатом йогурте.
— Хочешь посмотреть, — он был смущен, — у меня новый стеклянный шарик… Большущий… Он в моей комнате на ночном столике…
Шарль снял ботинки и отправился в поход.
Ого… Дверь нараспашку… По дороге туда он взгляд отвел, но на обратном пути не удержался и заглянул.
Одеяло сползло, и были видны ее плечи. И даже половина спины. Он застыл на месте. Кожа у нее была такая белая, а волосы — такие длинные…
Он должен был уйти, должен, да он и собирался уйти, но тут она открыла глаза.
Какая же она красивая… Как на картинках в катехизисе… Тихая и неподвижная, и вся словно светится.
— Эй… Привет… — сказала она, приподнимаясь и засовывая руку под голову.
— Ты Шарль, да? Он ничего не мог ей ответить, потому что увидел кончик ее… В общем, сись…
Не смог ответить и убежал.
— Ты что, уже уходишь?
— Да, — пробормотал Шарль, сражаясь с непослушным язычком ботинка, — уроки надо делать.
— Эй! — закричал Алексис, — но завтра ведь сре…[60]
Дверь уже захлопнулась.
Забудем эту историю об украденном, нарушенном покое. Слишком громко сказано, вот и верится с трудом. Конечно же, Шарль, оказавшись на улице, присел на корточки, как следует надел ботинок, обернул большую петельку вокруг маленькой и уверенно зашагал вперед.
Конечно.
Сейчас он улыбался, вспоминая об этом. Тоже мне, Дева Мария…
Посмеивался над тогдашним мальчуганом, просветленным и вкусившим благодати, но в то же время смущенным. Да, он был смущен. Ведь жил, окруженный девчонками, но и подумать не мог, что у них такие…
Нет, он не потерял покой, однако в нем поселилось некое беспокойство, смятение — чувства, которым отныне суждено было расти вместе с ним и длиной его брюк. Которые поначалу будут скрывать его ссадины, потом сядут на бедра, расширятся книзу. Мама будет их отутюживать, отец — сама элегантность — бросать на них косые взгляды. Потом они примут обтрепанный вид. Будут висеть мешком и покроются пятнами. Позже, наконец, остепенятся, облагородятся, обретут безукоризненную стрелку и отвороты, потребуют химчистки, и в конце концов он скомкает их, преклонив колени на захудалом кладбище.
Откинул спинку кресла, благословляя небеса.
Ему повезло, что он уже в самолете. Что летит высоко, что выпил на голодный желудок, что вновь обрел всех этих людей, что вспомнил запах духов этой старой кокотки Нуну, что он вообще был с ними знаком, что они любили его, и что на самом деле он никогда их не забывал.
В те времена она казалась ему взрослой женщиной, но сегодня он понимает, что все было не так. Сегодня он знает, что ей было лет двадцать пять — двадцать шесть, и эта разница в возрасте, которая так беспокоила его тогда, как он теперь убедился, не имела абсолютно никакого значения. Никогда.
У Анук вообще не было возраста, она не вписывалась ни в какие привычные рамки и отчаянно сопротивлялась тому, чтобы куда-то вписаться.
Часто вела себя, как ребенок. Сворачивалась калачиком посреди их игрушек и конструкторов и засыпала на пути следования их поезда. Пропадала, когда приходило время делать уроки, подделывала подпись сына, заставляла себя упрашивать, могла по несколько дней не разговаривать, влюблялась ни с того ни с сего, проводила вечер в ожидании телефонного звонка, бросая мрачные взгляды на телефон, доводила их, то и дело спрашивая, красивая она или нет… нет, ну в самом деле… а потом ругалась, потому что на ужин нечего было есть.
Но так было не всегда. Очень часто она спасала людей, и не только в больнице. Таких людей, как, например, Нуну, и многих других, и они просто боготворили ее.
Она никого и ничего не боялась. Когда над ней сгущались тучи, она просто отходила в сторону. Терпела. Давала отпор. Страдала. Хлопала ресницами, сжимала кулаки или показывала средний палец — в зависимости от противника, а когда понимала, что разговор окончен, вешала трубку, пожимала плечами, красилась и вела их всех в ресторан.
Да, возраст, а точнее разница в возрасте, вот, пожалуй, единственное, чего никак не мог подсчитать наш отличник. Неравенство, оставленное в пределах погрешности… Слишком много неизвестных… Однако он помнит, какое впечатление произвело на него ее лицо, когда они встретились в последний раз. И вовсе не морщины и не седые у корней волосы поразили его тогда, а… ее отреченность.
Словно свет погас, словно его кто-то выключил, а может, это сделала жизнь.
Ему предложили кофе, отвратительное пойло, которое он с радостью принял. Пососал немного