уплотнившийся воздух.
Настало время поделиться хорошими новостями с Джиной.
— У меня плохие новости, — сказал Ричард. — Ты помнишь Энстис? Только не нервничай. Она умерла. Наглоталась снотворного. Вернулась домой и приняла целую пачку.
Конечно, это не были исключительно хорошие новости, и вначале Ричард почувствовал себя несчастным. Допустим, Энстис упомянула его в предсмертной записке и Джина об этом узнала. Допустим, полиция нашла ее дневник, Ричард знал, что Энстис вела дневник. Но, похоже, он вышел сухим из воды. Ничего не поделаешь. Что было, то было. И никто никогда не убедит его, что у Энстис был лучший выбор. С другой стороны, у Ричарда была возможность поразмышлять о том, почему так много писательских женщин кончают жизнь самоубийством или сходят с ума. И он пришел к выводу: потому что писатели — это страшный сон. Писатели — это ночной кошмар, от которого невозможно проснуться. Писатели полны жизни, когда они одиноки, но они делают жизнь своих близких невыносимой. Ричард понял это теперь, когда перестал быть писателем. Теперь он был просто кошмаром.
— Это хорошие новости, — поправила Джина. — Хорошие.
— Джина!
— По крайней мере, все позади.
— Что?
— Сам знаешь.
— Ты знала? Откуда?
— Она мне сказала.
— Кто?
— А ты как думаешь? Это было, когда я ездила к маме, помнишь? Когда я вернулась, я нашла адресованное мне письмо на девяти страницах. Со всеми подробностями.
— Ничего не было. У меня не получилось, клянусь.
— Ладно, в это я готова поверить… Но она говорила совсем другое.
Джина пояснила, что Энстис в своем письме, по телефону и при личной встрече (как-то в пятницу за чашкой кофе здесь, на Кэлчок-стрит) упрямо изображала Ричарда этаким Ричардом Львиное Сердце, Тамерланом, настоящим Ксерксом в койке.
— Разумеется. Это на нее похоже. Это была всего лишь одна ночь — и полное фиаско. Это была одна из минут, когда теряешь разум и совершаешь безумные поступки. Одна ночь. И я тут же об этом пожалел.
— И все же ты попытался.
— Попытался… А что ты сделала? Ты знаешь, о чем я. В смысле ответных мер.
— Не задавай вопросов, — сказала Джина, — и мне не придется лгать.
— Это Глашатай, да? Дермотт? Или ты реанимировала кого-нибудь из твоих поэтов? Энгоаса? Клиэргилла?
— Не задавай мне вопросов, — сказала Джина, — и мне не придется лгать. Теперь мы квиты. Как ты мог? Я хочу сказать: она такая страшная. И такая зануда. Черт подери. Она звонила мне по два раза на день, пока я не сказала, чтобы она катилась ко всем чертям. А теперь иди и займись мальчиками.
Заниматься мальчиками — теперь ему частенько приходилось этим заниматься — уже не было так тяжело, как год назад. Статус мальчиков изменился: они уже больше не были царственными изгнанниками, венценосными узниками под домашним арестом. Теперь с ними обращались как с особо важными персонами — своевольными и дряхлыми пациентами сталинского санатория или дома для престарелых. (Из окна их комнаты была видна свалка, на которой стояли искореженные экскаваторы, а чуть подальше — отравленный канал светофорно-зеленого цвета.) Их постели были расстелены, халаты согреты; высокие знаки отличия разложены перед ними и убраны чуть позже; их многочисленные неудачи, аварии и неловкости тактично и умело сглаживались и замалчивались. В последнее время обитатели санатория могли заметить симптомы новых послаблений: результат вынужденной экономии, ревизии идеологии или недобросовестности няньки. Так, например, больше не считалось необходимым нести их вниз к завтраку или даже вести за руку; нехитрая еда ждала их на столе, но отныне предполагалось, что есть они будут сами (хотя, разумеется, они по-прежнему могли баловаться и пачкаться сколько им вздумается). Обитатели санатория постепенно привыкли к утрате прежних привилегий. Иногда они вспоминали о былых временах и пытались бороться — и, слабо всхлипывая, рыдали от стыда… Но нянька сидел тут же, за кухонным столом, и равнодушно взирал на их стенания. Он сидел в майке, читал газету, пил кофе и ковырялся в зубах…
Одно замечание по поводу того, что значит быть мужем-домохозяйкой: это дает вам массу времени, чтобы порыться в спальне вашей жены. Вы можете отправиться туда с чашкой чая и провести там полдня. У Ричарда было полно свободного времени. Дети целый день были в школе. Но скоро у них начнутся каникулы, и они целыми днями будут дома. Ричарда не оставляла мысль, что ему нужно еще что-то сделать. Прочитать биографию, поговорить с Энстис, нужно писать современную прозу. Но у Ричарда полно свободного времени.
Он нашел: коробку из-под туфель, в которой были все его письма Джине, сложенные в хронологическом порядке, все вскрытые и прочитанные. Ему казалось, что от них исходил едва уловимый запах Джины.
Он нашел: сделанную поляроидом фотографию Джины с Лоуренсом, на деревянной скамейке в каком-то приморском пабе. Лоуренс обнимает Джину за плечи в бледном свете утра.
Он нашел: серую пластиковую папку на молнии, в которой хранились письма, написанные Джине другими писателями, и стихи, написанные ей поэтами, — все давнишние.
И еще он нашел — в ее шкафу — четыре пыльных конверта с банкнотами по двадцать фунтов. Он подумал, что, может быть, ему придется позаимствовать немного из этих денег и дать их Стиву Кузенсу — в зависимости от того, когда ему заплатят за литературный портрет Гвина.
Теперь, когда физическое существование Гвина постоянно находилось под прицелом, Ричард мог мысленно воспарить и обдумать явление более высокого порядка: как растоптать литературную репутацию Гвина.
Как это представлялось Ричарду бессонными ночами (пока Джина ровно дышала, лежа рядом с ним), писателю могут угрожать серьезные неприятности в основном по трем причинам. Первая причина — порнография, вторая — богохульство; на то и на другое надеяться было бессмысленно. В «Амелиоре» не было ни любви, ни секса, ни нецензурной брани. Что касается богохульства, то проза Гвина была неспособна оскорбить даже людей, которые, казалось, самой природой для этого предназначены, — людей, которые во всем видят оскорбления. Но есть еще один вариант, подумал Ричард. И эта мысль пришла к нему следующим образом.
Ричард стоял у своего стола в издательстве «Танталус пресс». Он курил. И вздыхал: будь что будет. Неделю назад он отказался от должности художественного редактора «Маленького журнала». Теперь он работал на Бальфура Коэна в «Танталус пресс» еще один день и одно утро в неделю и также брал работу на дом. Более того, он отказывался от рецензий. Помощники художественных редакторов по всему городу, вероятно, сидели и тупо смотрели на свои телефоны, когда Ричард сообщал им об этом. Не хочет ли он написать рецензию в 300 слов на трехтомное жизнеописание Айзека Бикерстаффа? Нет. Тогда, может быть, на критическую биографию Ральфа Кадуорта, Ричарда Фитцральфа или Уильяма Кортхоупа? Нет. В смысле траты времени и сил и в смысле денег это было ему выгодно. Редактирование бездарной туфты, издаваемой за счет автора, оплачивалось лучше и ценилось миром выше, чем беспристрастное прочтение добросовестных исследований творчества второстепенных поэтов, романистов и драматургов — книг о посредственностях, написанных посредственностями, хотя и небесталанными. Пока Ричард писал книжные обозрения, он обретался в умеренном климате посредственностей. В издательстве «Танталус пресс» он попал в атмосферу махрового психоза. Выслушав более чем лаконичный отчет Ричарда об американском турне, Бальфур снял его с художественной литературы и перевел на научно-популярную литературу — точнее, на «Науки о человеке». И Ричард узнал, что свихнувшиеся старые развалины, расползшиеся по всей Англии, без устали революционизировали мысль двадцатого столетия. Они сбрасывали с корабля современности Маркса. Они переворачивали Дарвина с ног на голову. Они выбивали почву из-под ног у