Мария Антуанетта слушает заключение присяжных и приговор совершенно спокойно, без видимых следов волнения. Никаких признаков страха, гнева, слабости. На вопрос председателя она не отвечает ни слова, лишь отрицательно качает головой. Не оборачиваясь, ни на кого не глядя, при общем глубоком молчании она выходит из зала, спускается по ступеням; она устала от этой жизни, от этих людей и в высшей степени счастлива, что все эти унизительные мучения кончаются. Теперь важно лишь одно – сохраниь силы для последнего часа.
На мгновение слабеющие глаза отказывают ей, в темном коридоре нога не находит ступеньки, покачнувшись, Мария Антуанетта едва не падает. Ее быстро подхватывает жандармский офицер, лейтенант де Бюсн, единственный, кому достало мужества во время слушания дела подать ей стакан воды. За это, да еще за то, что он держал шляпу в руке, провожая обреченную на смерть, другой жандарм пишет на него донос, и де Бюсн вынужден защищаться: 'Я сделал это лишь для того, чтобы предотвратить падение, и ни один здравомыслящий человек не усмотрит в этом иных причин, ведь, если бы она упала на лестнице, меня же обвинили бы в заговоре и измене'. Обоих защитников королевы после слушания дела сразу берут под стражу; их обыскивают, не передала ли им королева тайно какую–либо записку; судьи, эти убогие душонки, смертельно боятся несокрушимой энергии женщины, стоящей у края могилы.
Но женщина, принесшая судьям столько страхов и забот, несчастная, смертельно усталая, истекающая кровью, она ничего более не знает об этой жалкой возне; спокойно и невозмутимо возвращается она в свою тюремную камеру. Теперь ей осталось жить считанные часы.
***
В маленькой камере на столе горят две свечки. Смертница получила право на них как на последнюю милость, чтобы ночь перед вечной ночью не провести в темноте. И еще в одном не осмелились отказать до сих пор чрезмерно осторожные тюремщики: Мария Антуанетта требует бумагу и чернила для письма; из своего последнего сурового одиночества она хочет послать несколько слов тем, кто думает, кто тревожится о ней. Сторож приносит чернила, перо и сложенный вдвое лист бумаги, и в то время, как в зарешеченном окне занимается день, Мария Антуанетта, собрав последние силы, начинает свое последнее письмо.
О последних мыслях непосредственно перед смертью Гете как–то сказал поразительные слова: 'В конце жизни собранному и концентрированному духу открываются такие мысли, которые трудно даже себе представить; они подобны блаженным духам, спускающимся в сиянии на вершины прошлого'. Таким таинственным сиянием расставания озарено это последнее письмо смертницы; никогда до сих пор Мария Антуанетта не сосредоточивала так полно и с такой решительной ясностью свои сокровенные мысли, как в этом прощальном письме к Мадам Елизавете, сестре своего супруга, теперь единственно близкому человеку ее детей. Написанные почти мужским почерком на маленьком, жалком столе тюремной камеры, строки этого письма выглядят тверже, увереннее, чем на записочках, что выпархивали с золоченого письменного столика в Трианоне; здесь стиль – строже, чувства – откровеннее, как будто некий внутренний ураган разорвал, развеял перед смертью тучи, так долго не позволявшие этой трагической женщине увидеть свои глубины. Она пишет:
'16 сего октября, 4 1/2 часа утра. Вам, сестра моя, я пишу в последний раз. Меня только что приговорили не к позорной смерти – она позорна лишь для преступников, – а к возможности соединиться с Вашим братом; невинная, как и он, я надеюсь проявить ту же твердость духа, какую он проявил в свои последние мгновения. Я спокойна, как бывают спокойны люди, когда совесть ни в чем не упрекает; мне глубоко жаль покинуть моих бедных детей; Вы знаете, что я жила только для них; а в каком положении я оставляю Вас, моя добрая и нежная сестра, Вас, пожертвовавшую по своей дружбе всем, чтобы быть с нами! Из речей на процессе я узнала, что мою дочь разлучили с Вами: увы! Бедное дитя, я не сомеливаюсь писать ей, так как она не получит моего письма; я не знаю даже, дойдет ли это письмо до Вас.
Примите здесь мое благословение для них обоих. Я надеюсь, что когда–нибудь, когда они подрастут, они смогут соединиться с Вами и вполне насладиться Вашими нежными заботами. Пусть они оба думают о том, что я не переставала им внушать: что первой основой жизни являются принципы и точное выполнение своих обязанностей; что их обоюдная дружба и доверие сотавят их счастие; пусть моя дочь поймет, что в ее возрасте она должна помогать своему брату советами, какие смогут ей внушить ее больший опыт и ее дружба.
Пусть мой сын в свою очередь выказывает своей сестре все заботы и оказывает все услуги, какие только может внушить дружба; пусть, наконец, они оба почувствуют, что, в каком бы положении и где бы ни оказались они, только в своем единении они будт действительно счастливы.
Пусть они берут пример с нас! Сколько утешения в наших несчастиях дала нам наша дружба! А в счастии вы наслаждаетесь им вдвойне, когда можете разделить его с другом; и где вы найдете более нежного, более близкого друга, чем в своей собственной семье?
Пусть мой сын никогда не забывает последних слов своего отца, которые я особенно горячо повторяю емй, – пусть он никогда не будет стремиться мстить за нашу смерть.
Мне надо сказать Вам об одной очень тяжелой для моего сердца вещи. Я знаю, сколько неприятностей Вам причинил мой ребенок; простите его, моя дорогая сестра; подумайте о его возрасте и о том, как легко сказать ребенку, что захочется, и даже то, чего он не понимает. Настанет день, я надеюсь, когда он отлично поймет всю величину Вашей ласки и Вашей нежности к ним обоим.
Мне остается еще доверить Вам мои последние мысли; я хотела было записать их с начала процесса, но, помимо того что мне не давали писать, ход процесса был так стремителен, что у меня для этого действительно не было времени.
Я умираю, исповедуя апостолическую римско–католическую религию, религию моих отцов, в которой я была воспитана и которую я всегда исповедовала, умираю, не ожидая никакого духовного напутствия, не зная даже, существуют ли здесь еще пастыри этой религии; и даже то место, где я нахожусь, подвергло бы их слишком большой опасности, если бы они хоть раз вошли сюда.
Я искренне прошу прощения у Бога во всех грехах, содеянных мною с первого дня моего существования. Я надеюсь, что по всей благости Он примет, примет мои последние моления, равно как и те, что я уже давно шлю Ему, чтобы Он соблаговолил присоединить мою душу к своему милосердию и благости.
Я прошу прощения у всех, кого я знаю, и особенно у Вас, моя сестра, за все те обиды, которые, помимо моего желания, я могла нанести.
Всем моим врагам я прощаю зло, которое они мне причинили.
Здесь я прощаюсь с моими тетками и со всеми моими братьями и сестрами.
У меня были друзья; мысль о том, что я разлучаюсь навсегда с ними и что эта разлука принесет им горе, вызывает одно из самых глубоких сожалений, которые я уношу с собой в час смерти. Пусть, по крайней мере, они знают, что до последней минуты я думала о них.
Прощайте, моя добрая и нежная сестра; о, если бы это письмо дошло до Вас! Думайте всегда обо мне; от всего сердца я обнимаю Вас и этих бедных и дорогих детей.
Боже мой! Как мучительно покинуть их навсегда! Прощайте, прощайте! Я хочу заняться только своими духовными обязанностями.
Так как я не свободна в своих действиях, то, может быть, ко мне приведут священника, но я заявляю здесь, что я не скажу ему ни слова и поступлю с ним как с существом, совершенно чуждым для меня'.
Письмо внезапно обрывается без заключительной фразы, без подписи. Вероятно, усталость одолела Марию Антуанетту. На столе все еще горят, мерцая, обе восковые свечки, их пламя, возможно, переживет человека, написавшего письмо при его свете.
***
Это письмо из предсмертной тьмы не попало почти ни к кому из тех, кому было адресовано. Незадолго до прихода палача Мария Антуанетта отдает его тюремщику Болу для передачи золовке; у Бола хватило человечности дать ей бумагу и перо, но недостало мужества доставить адресату это завещание, не испросив на то позволения начальства (чем больше видишь, как головы катятся с плахи, тем сильнее трясешься за свою). Итак, в соответствии с установленным порядком он вручает письмо судебному следователю Фукье–Тенвилю, тот визирует его, ни никуда не переотправляет. И поскольку два года спустя наступает черед Фукье занять место в телеге, которую он посылал в Консьержери за очень многими, письмо исчезает; никто в мире и не подозревает о его существовании, за исключением одной весьма незначительной личности по имени Куртуа.