французских солдат, размещенных в Фуэнкаррале, — и чаша христианского смирения переполнилась. Последней каплей послужила история с беднягой пастухом, который не желал отдавать своих коз французам и за это был зверски избит перед самой церковью, а дон Игнасьо, вздумавший заступиться за него, едва не напоролся на выставленный штык. Довершая издевательство, французы с гоготом помочились на ступени Божьего храма. И потому, когда вчера разнеслась весть о том, что в Мадриде затевается большое веселье, священник долго не раздумывал. После заутрени, слова не сказав настоятелю, отправился в столицу во главе десятка прихожан — из числа тех, кто покрепче и не дурак подраться. И до хрипоты наоравшись на вчерашнем смотру «Да здравствует наш король дон Фернандо Седьмой!» и «Долой французов!», нарукоплескавшись инфанту дону Антонио, они, перед тем как разойтись и заночевать кому где придется, договорились наутро встретиться здесь в условленный час, чтобы узнать, нет ли вестей из Байонны.
Содержимое второго кармана не хуже навахи мрачит душу дона Игнасьо, который снова и снова повторяет уже вытверженную наизусть фразу — одну из самых что ни на есть гнусных: «Смена прежней, растленной династии Бурбонов на исполненную воли и сил новую династию Бонапартов послужит на благо нашей нации». Ярость дона Игнасьо возросла бы еще больше, знай он — как узнает немного времени спустя, — что слова эти, вопреки заглавию брошюрки, принадлежат отнюдь не отставному офицеру, но некоему аббату Хосе Марчене, личности двоесмысленной и весьма известной в просвещенных кругах испанского общества: этот расстрига, вероотступник и предатель отчизны состоит на жалованье у Франции. Былой якобинец, водивший знакомство с Маратом, Робеспьером и мадам де Сталь, Марчена, которого побаиваются даже сами обгаллившиеся, поставил свое умение приспосабливаться к любым обстоятельствам, свой язвительный дар слова и брызжущее желчью перо на службу империи. И в эти бурные мадридские дни, когда верхи колеблются, пребывая в опасливых сомнениях и нерешительности, а низы кипят негодованием, доходящим до бешенства, печатное слою — потоки слов, запечатленных гутенберговым прессом в бесчисленных памфлетах, пасквилях, летучих листках, брошюрах и газетах и читаемых в кофейнях, тавернах, распивочных, винных погребках и на рынках перед дремуче невежественной, а часто и неграмотной публикой, — оказывается боевым и чрезвычайно действенным оружием как в руках Наполеона с Мюратом, устроивших, кстати, собственную типографию во дворце Гримальди, так и в руках Верховной хунты, сторонников Фердинанда VII да и его самого — молодого короля, особенно с тех пор, как он оказался в Байонне.
— А вот и наш дон Игнасьо!
— Мир вам, дети мои.
— Да здравствует король Фернандо!
— Верно, верно, да здравствует и да хранит его Господь! А теперь давайте-ка посмотрим, что происходит.
Паства дона Игнасьо, облаченная в ворсистые грубошерстные плащи и шляпы с опущенными полями, с узловатыми посохами в молодых крепких руках ждет его у фонтана Марибланка. Короткая стрелка на часах колокольни Буэн-Сусесо еще не коснулась цифры 8, а на Пуэрта-дель-Соль уже собралась тысячная туча народу. В воздухе висит напряжение, но все настроены довольно миролюбиво. Перелетают из уст в уста самые нелепые и вздорные слухи: дон Фернандо наконец-то освобожден и вот-вот прибудет в Мадрид… дон Фернандо, чтобы обмануть французов, женится на сестре Бонапарта. Тон задают, разумеется, женщины, снующие в толпе, где представлены люди всякого сословия, преобладает, однако, мадридское простонародье — чисперо и маноло из кварталов Баркильо, Растро, Лавапьес, ремесленники, мастеровщина, мелкие чиновники и мелочные торговцы, певчие, посыльные, слуги, нищие — а есть и явно не здешние. Почти не заметно хорошо одетых господ и совсем ни одной дамы, заслуживающей такого наименования и, значит, обращения: приличные люди не любят толчеи и сутолоки и сидят по домам. Есть еще несколько студентов и ватага мальчишек — уличных, разумеется. Жители окрестных домов, примыкающих к площади, и с соседних улиц теснятся в воротах, на балконах, в окнах.
Военных не видно — ни испанских, ни французских, только двое часовых в дверях почтамта да офицер на балконе. Кружат над площадью слухи, уснащенные немыслимыми подробностями и преувеличениями:
— Есть новости из Байонны?
— Пока нет. Но я слышал, наш государь дон Фернандо бежал в Англию.
— Ничего подобного. Он направляется в Сарагосу.
— Чушь мелете.
— Чушь?! Головой ручаюсь! Да у меня шурин в Государственном совете. Служит привратником.
Дон Инасьо издали замечает мелькнувшую в толпе сутану и тонзуру. Еще один священник. Похоже, что в этот час только они двое представляют на площади сословие духовенства, думает он и улыбается: и двоих-то много, если вспомнить, с какой тончайше выверенной неопределенностью ведет себя испанская церковь в эти смутные дни. Если просвещенные люди благородного происхождения, будь то сторонники французов или их противники, сходятся в неприязни к уличным беспорядкам и презрении к черни, то церковь умудряется искусно балансировать на тонкой грани, сочетая страх перед заразой французского вольнодумства со своим извечным умением — в эти дни, надо сказать, всерьез проверяется, чего оно, умение это, стоит — всегда держаться сильной власти, какова бы та ни была. За последние несколько недель епископы принялись чаще обычного призывать к спокойствию и повиновению, поскольку стихия безначалия пугает их гораздо сильней, нежели нашествие французов. За исключением совсем уж непримиримых патриотов или оголтелых фанатиков, которым под каждым императорским орлом мерещится лик сатаны, иерархи испанской церкви, как и большая часть духовенства, согласны окропить святой водой любого и всякого, кто уважает неприкосновенность церковного имущества, чтит святую веру и обеспечивает общественный порядок. Самые чуткие епископы уже открыто перешли к новым хозяевам, оправдывая свою переменчивость головоломной богословской казуистикой. Лишь потом, по прошествии времени, когда ураганом крови, зверства и выношенной, застарелой мести обрушится на страну всеобщее восстание, епископат объявит себя сторонником мятежников, а приходские священники начнут с амвона призывать к борьбе с французами, так что поэт Бернардо Лопес Гарсия,[9] несколько упрощая ситуацию в глазах потомства, сможет написать:
Как бы то ни было, пока не пришел черед еще не родившимся строфам и патриотическим мифам, ничто не томит сомнениями душу молодого священника дона Игнасьо. Особенно в такое славное, свежее утро. Он знает только, что у него вскипает кровь от одного прикосновения к лежащей в правом кармане сутаны измятой книжонке — мерзости, сочиненной французами или их приспешниками, что, в сущности, безразлично, — и еще знает, что левый карман ему оттягивает наваха, и как ни старайся выбросить из головы слово «насилие», оно упрямо занимает все его помыслы И священник, ощущая особого рода душевный подъем, что, пожалуй, сродни греху гордыни — потом, когда все кончится, надо будет признаться в нем на исповеди, думает он, — повинуясь совершенно неизведанному доселе, жгуче-отрадному чувству, вскидывает голову, выпрямляется, выступает вперед своих прихожан, меж тем как люди вокруг смотрят на них и перешептываются: «Гляди, гляди — этих падре ведет!» Как бы то ни было, завершает он свои размышления, если дело сегодня плохо кончится, никто не вправе будет упрекнуть нас, что мы-де отсиделись по кельям да за алтарями.
Над шпилями колоколен кружат переполошенные птицы. Ровно восемь, и в перезвон колоколов вплетается барабанная дробь — это в казармах бьют зорю. В этот же час в доме № 12 по улице Ла- Тернеры капитан Луис Даоис-и-Торрес только что надел мундир и собирается на службу в Главный штаб артиллерии, размещенный на улице Сан-Бернардо. Даоис, человек большого ума, обширнейших знаний и спокойного нрава, превосходный знаток своего дела, свободно владеющий английским, французским и