посмотреть.
Библиотекарь и сам готов в ужасе отпрянуть от окна, однако из ближайшего подъезда появляется молодой человек в сандалиях-альпаргатах, в перепоясанных кушаком коротких штанах, в одном жилете поверх сорочки и, с навахой в руке метнувшись к французу, несколько раз вонзает клинок в шею лошади, а когда у нее подгибаются передние ноги, рывком притягивает к себе седока и всаживает ему под стальной нагрудник длинное — пяди в две — лезвие. Тут второй кирасир, оказавшись сзади, выстрелом в упор укладывает юношу наповал.
Пальба идет такая, что трое стрелков, засевших за матрасами на балконе, который выходит на улицу Сан-Хосе и смотрит прямо на ограду парка Монтелеон, вынуждены скрыться в комнате.
— Тухловатое наше дело, — высказывается хозяин дон Курро Гарсия, дымя окурком гаванской сигары.
Анисовая, опорожненная бутылка которой катается под ногами, ему нисколько не мешает — рука тверда, как и прежде, и взгляд зорок. Он без промаха бил из своего мелкокалиберного ружья по французам, едва лишь те показывались из-за угла Сан-Бернардо. Но ответный огонь усилился до такой степени, что головы не поднять. Сидящий рядом с доном Курро восемнадцатилетний Франсиско Уэртас де Вальехо ощущает во рту сухость, горечь и неприятный вкус пороха. Губы и язык покрылись сероватым налетом, ибо всякий раз перед тем, как сплюнуть в дуло пулю, надо скусить патрон в вощеной бумаге, и процедуру эту он повторил семнадцать раз, так что из двадцати выданных ему перед боем зарядов осталось у него всего три. Из артиллерийского парка, густо заволоченного дымом, в котором посверкивают вспышки ружейных выстрелов, огневого припаса не доставляют. Наборщик Висенте Гомес Пастрана, недавно истративший свой последний патрон, сейчас прислонился к стене в гостиной, где все вверх дном, а на потолке и шкафах следы от пуль, и — руки в карманы — смотрит, как стреляют его товарищи. Он хотел было отправиться за ружейными зарядами, но на улицу лучше не соваться: французы очень близко и лупят из ружей, что называется, почем зря. Внизу никого уже не осталось, и типограф с тревогой говорит, что французы могут с минуты на минуту объявиться на лестнице.
— Уходить надо.
— Куда?
— Через задние дворы к монастырю Маравильяс.
Франсиско Уэртас скусывает очередной патрон, ссыпает порох и сплевывает пулю в ствол, используя провощенную бумажную оболочку как пыж, утрамбовывает заряд шомполом. И качает головой в сомнении. Все это очень мало похоже на то, что рисовалось его воображению, когда, заслышав гул толпы, он выскочил из дядюшкиного дома и пошел сражаться за отчизну. Теперь он, по совести говоря, сражается за самого себя — ради того, чтобы выжить.
— Я полагаю, мы должны соединиться с теми, что сидят в Монтелеоне. Там сможем драться дальше.
— По улице не пройти, — возражает Гомес Пастрана. — Мусью в двадцати шагах. Лучше всего задними дворами добраться до наших пушек. А здесь мы все равно что в мышеловке.
Франсиско Уэртас вопросительно переводит взгляд на хозяина. Дон Курро ерошит полуседые бакены и беспомощно озирается. Ему совсем не хочется отдавать семейный очаг неприятелю.
— Ну, вот что, — угрюмо произносит он наконец. — Вы оба идите, а я останусь.
— Лягушатники скоро будут здесь.
— Именно поэтому. Что жильцы мои скажут, если брошу дом?
— Они-то ведь бросили… И — ничего.
— Каждый сам за себя решает.
Не представляется возможным определить, проистекает ли отвага дона Курро от желания защитить свой дом или из опорожненной ныне бутыли анисовой. Уэртас осторожно, хоронясь за матрасами, выползает на балкон, чтобы взглянуть напоследок, что же творится вокруг. На углу Сан-Бернардо — все больше синих мундиров, по которым с верхних этажей Монтелеона бьют волонтеры короны. Внизу, на улице Сан-Хосе, установленные напротив главных парковых ворот три орудия ведут огонь, а из окон примыкающих домов горожане поддерживают их ружейной пальбой. Возле пушек толпится довольно много мужчин и несколько женщин, не обращая внимания на то, что стоят на открытом месте, посреди улицы, вдоль которой свищут неприятельские пули.
— Я ухожу.
Типограф отлепился от стенки:
— Куда?
— К тем, кто сражается внизу.
Гомес Пастрана хватает ружье, прилаживает штык, проводит языком по пересохшим, почерневшим от пороха губам.
— Ну, идти так идти, — говорит он после недолгого размышления. — Дон Курро, вы с нами?
Хозяин, наклоняясь, чтобы раскурить новую сигару, качает головой:
— Сказал ведь — с места не стронусь, — и выпускает густой клуб дыма. — Здесь падет Самсон со всеми филистимлянами.
— А ваша жена?
— Рад нее и стараюсь. — Новое облачко дыма вырывается из округленных губ. — Ради нее. И ради детей, если б они у меня были. Да Бог не дал.
Франсиско Уэрта перекидывает ремень через плечо.
— Что ж, тогда — храни вас Господь.
— И вас, юноши, и вас.
Гомес Пастрана и Франсиско спускаются по лестнице и, повернувшись спиной к парадному, выходят черным ходом — через патио, где цветут герани в кадках и стоит бадья с дождевой водой. Пропевшие высоко над головами пули заставляют их поспешно пригнуться. У Гомеса от резкого движения слетают очки.
— Ах ты, чтоб тебя! Разбилось! И как назло, правое! Как теперь целиться?
Подсаживая друг друга, перебираются через стену и оказываются возле монастырского сада. Над крышами стелется дым. На улице и вокруг по-прежнему трещат выстрелы.
— За нами кто-то идет, — шепчет печатник.
— Французы?
— Похоже…
Он еще не успевает договорить, как над его штыком, уставленным к ограде, появляется побагровевшее, взмокшее от натуги лицо в седоватых бакенбардах, ружейный ствол за плечом.
— Поразмыслил… — тяжело отдуваясь, говорит дон Курро. — И перерешил.
Набив карманы патронами, слесарь Блас Молина Сориано, помогавший унести лейтенанта Руиса, возвращается к воротам парка. И там, примостившись за разбитой в щепки створкой, открывает огонь по французам, наступающим от Фуэнте-Нуэва и улицы Фуэнкарраль. Ему кажется, что несколько дней минуло с той минуты, как ранним утром он взбунтовал зевак у дворца. Постепенно им овладевает смутная растерянность: людей, вышедших драться с французами, очень мало, особенно если сравнить с тем, сколько в Мадриде жителей. Армия же, не считая тех, кто сражается здесь — и хорошо, надо отдать им должное, сражается, — не спешит ввязаться в драку, прийти на помощь. Молина, впрочем, не теряет надежды, что солдаты столичного гарнизона все же сиднем сидеть не будут, выйдут из казарм. Не может такого быть, твердит он про себя, чтобы испанцы, если в жилах у них кровь, а не жижица какая-то, позволили чужеземцам крошить из пушек испанцев и пальцем бы не пошевелили в их защиту. Но что-то уж больно долго они раскачиваются — и это, вкупе с полным отсутствием новостей, есть дурной знак. И по мере того как идет время и французы подступают все ближе, а вокруг все больше убитых, слесарь чувствует, что его надежды тают и улетучиваются. Не видно желанного подкрепления, а горожане и солдаты мало-помалу уходят из-под огня, перебираются на зады парка или ищут укрытия в соседних домах — оно и понятно: измучились многочасовым боем или смерти испугались, — меж тем как французы прямо-таки роятся, будто пчелы над ульем. И вот, выждав, когда немного стихнет стрельба, Молина подходит к артиллерийскому