мне говорили, что надо сдать все пропущенные нормативы и отработать все кроссы за прошедшие два года, от одной мысли о чем у меня сразу же темнело в глазах.
Само собой, что встал вопрос о моем отчислении.
— Да что ты, в конце концов, телишься? — не выдержал, глядя на все это, один мой шебутной институтский приятель, которому я как-то проговорился о своем родстве с Москаленко. — Немедленно езжай к своему деду и расскажи обо всем случившемся.
— И чем он тут сможет помочь? — возразил я с сомнением в голосе. — Наш институт ведь не военный...
— Ну, ты даешь! — аж задохнулся друг от моего невежества. — Да ведь он же у тебя — маршал! Член ЦК КПСС! Депутат Верховного Совета! Да стоит ему только позвонить сюда, и наш поручик (так мы называли между собой ректора Горного института Владимира Ржевского) будет стоять навытяжку и отвечать: «Так точно! Будет сделано! Слушаюсь!..» Звони немедленно, если не хочешь вылететь!..
Но я — не позвонил.
Я помнил рассказ о том, как в свое время к нему приезжала одна из его племянниц (папина двоюродная сестра Светлана Кириченко), попросившая помочь ей поступить в МГУ.
— Вот тебе моя дача, — сказал на это Кирилл Семенович, — вот машина. Живи тут, готовься к экзаменам, гуляй по Москве... Но никуда звонить и ни о чем никого просить я не буду. Поступать ты должна сама.
Пожив два дня на маршальской даче, племянница оценила перспективу и, не будучи дурой, срочно возвратилась к себе домой в Днепропетровск и поступила там в Индустриальный институт, который не только с успехом закончила, но и осталась после окончания в нем работать. На одно поколение позже примерно с такой же целью к Москаленко приезжал и мой двоюродный брат Сашка Каравай, рассчитывавший на его содействие при поступлении в какую-то из особо элитных мореходок. Но результат был тот же — живи, ешь, пользуйся всем, что тебе необходимо для дела, но поступай самостоятельно.
Поэтому я и не позвонил. Я ведь как раз и дожидался все это время момента, чтобы встретиться с ним не беспомощным просителем, а хотя бы чуть-чуть на равных! Как же я мог прийти к нему на первую встречу в качестве — неудачника?
Ну выгонят, так выгонят, решил я. На следующий год приеду с хорошей характеристикой и восстановлюсь. И уж тогда сразу же отыщу его и представлюсь...
И, увидев на доске объявлений приказ о своем отчислении из института, я со спокойной душой собрал свои небогатые манатки и отправился в Донбасс.
Но ни через год, ни через два я в этот институт уже не вернулся. Сначала закружился в делах, друзьях и любовях, потом опять пошли косяками стихи, и диплом горного инженера начал казаться ненужным и даже обременяющим — зачем она мне, если, не пройдет и двух-трех лет, как я стану знаменитым поэтом?
Меня снова начала широко публиковать районная газета «Маяк», стихи зазвучали по областному радио, и в Красноармейском райкоме комсола мне было предложено стать комсоргом одного из ведущих угледобывающих предприятий района — шахты «Родинская», на которую я устроился работать по возвращении из Москвы. Надо сказать, что занять должность шахтного комсорга — это по тем временам была очень неплохое начало карьеры. Ведь помимо райкомовского оклада, руководителя шахтной молодежи обычно оформляли ещё каким-нибудь слесарем на самый лучший на шахте участок, и таким образом ему шел и подземный стаж, и весьма существенный шахтерский заработок. Ну и, само собой, к этому добавлялся авторитет в коллективе, близость к шахтному руководству и вытекающие из этого льготы, а также появляющиеся связи в партийных организациях района и даже области. Дорога комсорга, пролегающая через съезды ВЛКСМ и участие в загранпоездках по обмену опытом, неукоснительно выводила его в будущем прямиком в кабинеты райкома, а при некотором старании и благоприятных сопутствующих обстоятельствах — и обкома партии.
Но я — отказался. Для меня как-то всегда было мучительным оказываться в ситуации, при которой моя индивидуальная свобода выбора попадала в зависимость от чьей-то чужой воли (может быть, именно поэтому Господь и избавил меня от службы в армии, где голос личного «я» военнослужащих самым жестким образом ограничивается необходимостью беспрекословного подчинения приказам командования да прихотям «дедов»). Все сильнее наполняющий мою душу ветер поэзии звал меня куда-то в неведомые дали; границы шахтерского городка становились мне тесными, я задыхался от обступающей со всех сторон однообразной прозы шахтерских будней и чувствовал, что наступит такой момент, когда мне захочется все бросить и, прыгнув в первый же проходящий мимо меня поезд, махнуть куда-нибудь на просторы Сибири или же, наоборот, на многолюдные бульвары столицы... Но вот тут-то как раз и даст себя знать моя принадлежность к касте комсомольско-партийной номенклатуры — мне тут же скажут: «Ку-уда? Дезертировать с идеологического фронта? Партии ты нужен именно здесь, так что сиди на своей шахте и не рыпайся!..» Я ведь помню, как бабушка Доня рассказывала о попытке Кирилла Семеновича изменить маршрут своего следования и по дороге в Крым, куда он первоначально направился на отдых, заехать на несколько дней в Гришино и повидаться с друзьями своей боевой молодости и родственниками. Но едва только маршальский вагон отцепили на станции Красноармейск, как Москаленко тут же вручили телеграмма с грифом «Правительственная», в которой ему строжайше предписывалось ограничить пребывание в этом городе проведением летучего митинга на вокзальной площади, после которого сразу же отбыть в направлении утвержденного ранее маршрута. Выйдя на перрон своего родного города, Кирилл Семенович увидел уже приготовленную для него трибуну и толпу встречающего народа во главе с руководителями райкома и горкома партии. Поднявшись на подмостки, он окинул взглядом лица собравшихся на площади, стараясь отыскать хотя бы кого-нибудь из знакомых. Но тут были в большинстве только случайно оказавшиеся поблизости люди. Пока кто-то из увидевших маршала гришинцев доковылял до села да сообщил об этом бабусе, да пока она (не забыв покормить перед уходом кур) собралась да дошла из села до станции, там уже заканчивали разбирать трибуну...
Я же хотел ехать туда, куда меня в данный момент влекло мое сердце, а не правительственные или райкомовские телеграммы. Поэтому, проработав около трех лет на шахте, я, наплевав на предостережения искренне переживающих за меня (но абсолютно не понимающих моих устремлений) друзей и близких, подал заявление об уходе и маханул сначала в Забайкалье, где три сезона подряд пролазил с геологами по долинам рек Нерчи и Олёкмы в поисках урана и золота, потом переехал на озеро Селигер, где пару лет водил пьяных туристов к истоку Волги, а после этого...
Впрочем, путь мой был весьма извилист и долог, и единственно, где я не успел побывать, так это — за границей, хотя меня три раза и включали в состав делегации Читинского обкома комсомола (здесь тоже хотели видеть меня в числе номенклатурных работников и даже продляли мне решением бюро обкома комсомольский возраст!) для поездки во Вьетнам. Но я тогда совмещал должности старшего техника-геолога и завхоза геолого-съемочной партии и вынужден был летом ходить в маршруты, а зимой заниматься завозом продуктов и снаряжения на базу, так что ни одной из этих возможностей я так и не воспользовался. Хотя, надо признаться, первая связь с заграницей у меня завязалась ещё в шестом классе, правда, не с Вьетнамом, а с Чехословакией. Тогда, зимой 1967 года, у меня вдруг началась переписка со сверстником из Чехословацкого города Острава — Индрой Клечалом, адрес которого дала мне моя одноклассница Валька Мамонова, давно уже переписывавшаяся с чешской школьницей. Помню, от него приходили необычные длинные конверты с красивыми марками и несравнимые с нашими по красоте и яркости фотооткрытки, а однажды (кажется, перед Новым 1968 годом) почтальонка принесла извещение, по которому мы получили на почте две белые бандерольки с иностранными штемпелями (почему-то, правда, обе разорванные с торцов), в которых он прислал мне диковинные для тогдашней России шоколадные машинки в цветной фольге, непривычные для нас круглые вафельки, какие-то другие угощения, а также теплые белые шерстяные носки (видимо, из убеждения, что Россия — это некая сплошная Сибирь с трескучими морозами и сугробами). Во вложенном в один из пакетов письме он поздравлял меня с наступающим праздником и очень-очень-очень просил прислать ему в ответ какую-то непонятную мне «тельную резинку». Перебрав в уме все возможные варианты этого предмета (школьный ластик? мочалка? резинка для трусов? презерватив?), я так и остался в неведении относительно того, чего жаждал получить от меня мой чехословацкий друг (и, кстати сказать, не докумекался до этого и сегодня). И хотя мы с мамой и отправили ему в ответ посылку с какими-то нашими российскими сладостями, переписка вскорости все равно заглохла и