быть долгой агонии. Впрочем, в одном из писем ты найдёшь точную дату, в этом, кажется…
Палец Алисы, указывая на письмо, случайно попал на одно грубоватое слово, она заметила это, но не успела отдёрнуть руку, которую Мишель тут же схватил, вывернул и отбросил – Алиса даже не успела вскрикнуть.
Она молча принялась растирать занывшую от боли руку и не потребовала объяснений; пока Мишель разрывал на мелкие кусочки прозрачный листок бумаги, она размышляла, погрузившись в думы разочарованного филантропа: «Дело не стоило того… Выбиваешься из сил, чтобы всё уладить, и вот награда… Больше я так не попадусь!..» По мере того как боль в вывернутых пальцах ослабевала, Алиса становилась суровее к самой себе: «Я сделала то, что, наверное, не следует делать никогда: я открыла ему секреты моей чувственности, другие неизвестные ему секреты… Но теперь всё сказано. Выздоровеет ли он от этого быстрее, чем выздоровел бы от гордыни оскорблённого чувства? Он ручался мне за это. Он столько раз твердил мне, что если бы только…»
Она встряхнула онемевшей рукой, села напротив мужа. Теперь его очки лежали на столе, он рвал на мелкие кусочки два других листка, покрытых лиловой вязью мелкого почерка.
– Ну что, Мишель?
– Ну что, дорогая… Тебе не слишком больно?
Она улыбнулась, вспомнив смех Марии.
– Трижды ничего, – сказала она. – А… а ты?
– Ну что, дорогая… – повторил он. – Ну что ж, я думаю, что этот маленький холодный душ принесёт… да… принесёт только пользу…
– Брось туда, – сказала она, показав на камин.
– С удовольствием.
Он сжёг похожие на мотыльков обрывки бумаги и снова умолк.
– А! – встрепенулась Алиса. – Ты заметил: дождь-то перестал.
– Верно, верно, – вежливо кивнул он.
– Мишель, а ты не удивлён, что эти письма были у меня здесь?
В его взгляде, обращённом на жену, не было, как она отметила, ни осуждения, ни неизбежного в его положении мстительного любопытства.
– Да, – ответил он. – Как раз сейчас мне это пришло в голову. Но я подумал, что, в общем, не стоит… уже не стоит задавать этот вопрос.
– Ты совершенно прав. Ах, Мишель, – робко, нежно, смиренно промолвила она, – давай выкарабкаемся из этой истории без больших неприятностей, ладно?
Она соскользнула на пол возле Мишеля мягким, неуловимым движением, которое он называл «змеиный фокус». Однако он вспомнил ту короткую фразу из письма Амброджо, где гибкость Алисы называлась иначе, и затем его безупречная память начала диктовать ему подряд, без пропусков и ошибок, все три письма.
Оба сидели задумавшись, глядя на догорающий камин, где уголья медленно превращались в белесый пепел. Дырявый водосточный жёлоб ещё икал, но ливень, барабанивший по черепице, умолк. Зашелестел ветер, слетевший с гор и донесённый холодными водами реки, а вместе с ним подали голос промокшие, но стойкие соловьи.
– Шевестр говорит… – начала Алиса, подняв палец. – Тебя удивляет, что я ссылаюсь на Шевестра? Он говорит: коли ночью дождь перестаёт, значит, утро уже близко. Мишель, не пойти ли нам всё же спать?
Мишель глядел на глаза под шелковистым козырьком волос, такие бледные при вечернем свете, с красными прожилками, и думал, что такие набрякшие веки бывают у пьяных женщин, печальных во хмелю. Но именно эта Алиса напомнила ему Алису былых времён, познавшую счастье в его объятиях, изнемогшую и безмолвную двадцатишестилетнюю Алису, неутомимую в познании наслаждения. Ему хватило мужества заговорить с ней мягко:
– Иди скорее ложись. Ничего, если я немного побуду здесь?
Она забеспокоилась, встала:
– Но, Мишель… было бы лучше… Если тебя стесняет, что я рядом, в спальне… Ты же знаешь, я могу спать где угодно… Возьму одеяло, лягу на диване…
Терпеливым тоном он перебил её.
– Дело совсем не в этом, детка. Мне нужно написать уйму писем, и если я примусь за это занятие, которое ненавижу, оно успокоит мне нервы и сон придёт сам собой. Честное слово! Иди скорей.
Алиса неохотно встала, разгребла и затолкала в глубину камина непрогоревшие головни, тронула ставшую тёплой бутылку минеральной воды.
– Хочешь, остужу воду, Мишель?
– Спасибо, мне сгодится и такая.
Она выпила, поморщилась, задержалась ещё, чтобы собрать разбросанные газеты, сунула под мышку книгу и, взявшись за ручку двери, обернулась:
– Мишель, ты ничего не хочешь мне сказать…
Она чувствовала робость, ею управляло какое-то неведомое прежде смущение.
– Я хочу тебе сказать «спокойной ночи», детка, поскольку ты идёшь спать.
Сидя за секретером, держа в зубах синий карандаш, он с сосредоточенным видом рылся в портфеле.