Перед мысленным взором Алисы, заслоняя Кран-сак, возникла однокомнатная квартира в районе Вожирар… Она писала, и ей вдруг почудилось, будто она натолкнулась на маленький кабинетный рояль, стоявший почти вплотную к входной двери, на одноногий столик, заваленный нотной бумагой; она вдохнула въевшийся запах табака и не слишком тонких жасминовых духов. Цела ли ещё чёрная фарфоровая тарелка, полная окурков, которая гуляла от рояля к столу, от стола к подлокотнику широкого кресла?.. Поверх крансакских холмов она улыбнулась старому парижскому дому, укрылась под защитой воспоминаний, несказанных радостей верной дружбы, физического и духовного сродства, бесстыдной и непорочной привязанности друг к другу четырёх сестёр Эд, чей отец был учителем сольфеджио и фортепьяно. Единодушие близнецов, нежность, какую, вероятно, ощущают друг к другу животные, рождённые в один день из одного чрева, стремление бок о бок участвовать в битве жизни, неистовое желание выжить – вопреки голоду, вопреки болезни, привычка делить друг с другом все блага и все лишения – две шляпы на четверых, платья, надетые без рубашки, скудный рацион, который Ласочка окрестила «голливудской диетой»…
Алиса оглядывалась на прошедшую молодость с опасением, в нелёгком раздумье. Неужели ей предстоит вернуться к прежней жизни в этой захламлённой квартире, душной, кругом пожелтевшей от солнца и табачного дыма, под звуки рояля, сидя за которым Эрмина и Ласочка, два навеки безвестных композитора, с сигаретой в зубах, склонив голову на плечо, полузакрыв глаза, подбирали мелодии для оркестра и песни для кинофильмов?..
Цветок катальпы, покрутившись в воздухе, пролетел сквозь ожившую перед глазами картину с не знающим сносу роялем, вертящимся табуретом, – и опустился на незаконченное письмо…
Она вдруг бросила писать, ей стало стыдно. «Неужели мне больше нечего им сказать? Эти глупые детские выдумки, эти…» Но она знала, что Ласочка, хотя и рассмеётся по привычке, однако в глубине души вполне серьёзно воспримет этот пароль, преграждавший непосвящённым доступ к запретной поре их жизни. Эрмина, словно насекомое, ощупает воздух своими невидимыми усиками, прокашляется, выдыхая дым, и ответит ей издалека, как перекликаются пастухи на холмах, выпевая своё одиночество в протяжном речитативе: «Пузо на цыпочках опять снизило цены: сто пятьдесят за песню под названием 'Чуть повыше', одно из тех утонченных произведений, которые возвышают душу и сочинение коих стало нашей специальностью. Что касается вертихвостья, то должна признать: это дело не в струю, а проще говоря, дохлый номер… Не беспокойся за маркизу де Жуанвиль: на киностудиях опять полно работы, и она по- прежнему сидит на монтаже, к тому же Коломба, наша чёрная голубка, не боится совместительства. Будешь на просмотре 'Её величества Мими' – маленького шедевра, полного юмора и глубокого чувства – повнимательнее смотри ту сцену, где Мими принимает парад: третья лошадь справа – это наша любимая сестрица…»
Свежий восточный ветер ворошил страницы блокнота, который Алиса исписывала косым неровным почерком, более мелким по краям и крупным вверху страницы. Иногда она переставала писать и смотрела, как между двух склонов встаёт, растекается, ширится вечерняя синева. Но она видела, она стремилась увидеть – за ещё белоснежными вишнями, за теми персиковыми деревьями, что ещё не отцвели и трепетали вдоль виноградников, – лишь душную комнату, двух рослых девушек, чуть-чуть увядших, чуть- чуть уставших вместе работать и смеяться и уделявших любви небольшое и скромное место в их жизни: одна хранила верность своему женатому дирижёру, у другой продолжался таинственный роман с человеком, чьего имени она не раскрывала, и сёстры называли его «господин Уикэнд». «А вдруг это госпожа, а не господин? Вот было бы забавно…» Алиса развеселилась, но пейзаж Дофине заслонил квартиру в Вожираре, и она помрачнела. «Если я так долго думаю о моих, значит, Мишель надоел мне до смерти, уж я себя знаю… Вроде слышна машина. Уже?»
Мгновение спустя Мишель легко и ловко выпрыгнул из машины. «Право же, красивый мужчина. Эти светлокарие глаза всегда казались мне восхитительными. Только сейчас мне мало радости его видеть». Она смотрела на идущего к ней Мишеля вся во власти душевного надлома, когда женщина холодна как лёд и беспощадна ко всему. Но Мишель ещё издали заговорил с ней, и внезапно она оттаяла – от звука его голоса.
– Скажи-ка… Скажи-ка мне, это именно то, что Мария просила купить? Как его… какой-то «ол»… А… ты письмо писала?
– Да, Ласочке. Я не закончила, но это неважно, всё равно ведь письмо отправят только завтра.
«Честное слово, он подумал, что я пишу своему прошлогоднему неистовому любовнику. Гляди на лиловый бювар, бедный Мишель, гляди… Ну и лицо у тебя! Конечно, этот бювар просто мерзость, конечно, от него скверно пахнет..»
Не говоря ни слова, она умиротворяюще положила руку ему на плечо.
– Ты смеёшься? – тихо спросил он.
– Нет.
– Но тебе охота смеяться.
Она подняла руки, хлопнула себя по бёдрам.
– Я что, дала обет никогда не смеяться? Ах, Мишель, Мишель, не превращайся в домашнее чудовище. Ты вернулся, я рада, что ты уже дома, не ждала тебя так рано… Пусть я низко пала, но позволь мне быть в хорошем настроении, скакать и пускать пузыри в своей грязной луже…
– Будь осторожнее, – перебил он её всё так же негромко и настоятельно. – Приучись быть осторожнее. Да, я вернулся рано. Я повидался со всей компанией.
– С какой компанией?
– С мэром, Ферреру. Всё улажено.
– Что улажено?
– Я не буду у них завтра обедать. Сказал им, что не привёз из Парижа подходящего костюма, что в Крансаке не подают к праздничному обеду минеральную воду, что мы это перенесём на другой день…