Впрочем, общность развития асцидий и позвоночных, на которой настаивал Ковалевский, вызвала возражения не только у Мечникова. Академик Бэр справедливо увидел в работе Ковалевского подрыв теории разобщенности типов. Один из крупнейших зоологов, Гегенбауэр (об этом Эрнст Геккель рассказывал Владимиру Онуфриевичу), прочитав статью Александра Ковалевского, «проходил в волнении целую ночь, не ложась в постель». Своеобразную позицию занял Митрофан Ганин. Он считал, что наблюдения Мечникова более правильны, но тем не менее сближал асцидий с позвоночными.
Постепенно правоту Ковалевского признавало все больше ученых, и создалось положение, когда, как отметил Ганин, «один только Мечников еще противится сближению асцидий с позвоночными животными».
Вескую поддержку Ковалевский получил от Дарвина.
«Если верить эмбриологии, оказывавшейся всегда самой верной руководительницей в деле классификации, — писал создатель теории естественного отбора, — мы получили, наконец, ключ к источнику, из которого произошли позвоночные. Мы теперь имеем право думать, что в чрезвычайно отдаленный период времени существовала группа животных, сходных во многих отношениях с личинками теперешних асцидий, и что эта группа разделилась на две большие ветви, из которых одна регрессировала в развитии и образовала теперешний класс асцидий, другая же поднялась до венца и вершины животного царства, дав начало позвоночным».
Волей-неволей и Мечникову пришлось признать свою неправоту… А пока он изнурял еще не окрепшие глаза, силясь найти решающий аргумент в споре. Эти настойчивые поиски, однако, не отодвинули на задний план других размышлений…
Как надо жить?..
Он посвятил себя науке, но дает ли ему это право пользоваться чужими услугами? Он ест пищу, приготовленную другими, носит одежду, сшитую другими, наконец, изучает под микроскопом животных, добытых не им, а неунывающим Джиованни. Но у Джиованни, как и у него самого, только одна жизнь, те же шесть-семь десятков лет — так имеет ли он право красть его время?..
Таков ли был ход его мыслей? Об этом мы можем лишь предполагать. Но вот что бросается в глаза. Вернувшись в Петербург, юный доцент начал вести странный, не подобающий его положению образ жизни.
«По принципам и из экономии, — пишет Ольга Николаевна, — он хотел обходиться без посторонней помощи, сам готовить и хозяйничать. Однако все шло у него из рук вон плохо. Прежде всего, ему надоело прибирать, и скоро в комнате завелся хаотический беспорядок; потом и готовить было скучно; он стал ходить обедать в какую-то плохую немецкую кухмистерскую. И все же, несмотря на все лишения, он не мог сводить концов с концами. Пришлось читать лекции в отдаленном горном корпусе. Из экономии туда приходилось ходить пешком даже в самую страшную стужу; ученики вовсе не интересовались отвлеченной наукой, так что заработок этот был тяжелой повинностью, без всякого нравственного удовлетворения. И вот пребывание в Петербурге, от которого он ждал столько хорошего, принесло ему ряд тяжких разочарований. Его столь радостное настроение вскоре стало уступать место пессимизму и мизантропии».
Ну, материальные трудности Ильи Ильича Ольга Николаевна преувеличивает. Ведь на жалованье доцента (полторы тысячи в год) худо-бедно жили и многодетные семьи. Что касается пессимизма и мизантропии, сменивших безмятежно-радостное якобы настроение, то тут Ольга Николаевна тоже не совсем точна: Мечников и раньше временами впадал в мрачное расположение духа — мы это демонстрировали в меру своего умения на предыдущих страницах.
…Что же останется из сообщенного Ольгой Николаевной, если учесть сделанные оговорки?
А то, что молодой доцент по
Сам Мечников писал позднее в полемической статье против Толстого:
«Я близко знаю одного русского ученого, который, будучи совсем молодым человеком, в шестидесятых годах (следовательно, задолго до проповедей гр. Толстого), задумал соединить занятия естественными науками с образом жизни, основанным на теории „гармонического отправления частей для блага целого“. С этой целью он стал жить, стараясь по возможности сам удовлетворять своим потребностям, совершенно вроде того, как впоследствии гр. Л. Толстой, когда он решил, что он должен делать все, что ему „самому нужно — мой самовар, моя печка, моя вода, моя одежда…“. Только мой ученый обходился вовсе без самовара и старался, елико возможно, упростить жизненный обиход, лишь в редких случаях чистя платье и сапоги, прибирая комнату и пр. Несмотря на то, что уже вскоре стали сказываться очень чувствительные неудобства от такого „соединения труда“, тем не менее, молодой естествоиспытатель оставался верным принципу и крепился сколько было сил».
Верным принципу. Об экономии — ни слова.
Но крепиться сколько было сил Мечникову оказалось нелегко, точнее — у него немного было сил на то, чтобы крепиться. Тем более что бытовая неустроенность, на которую он обрек себя по собственной прихоти и с которой, следовательно, должен был по необходимости мириться, помножалась на неустроенность в университете, с которой он мириться не желал.
Да, Петербургский университет, так манивший его из одесского далека, вовсе не оказался обетованной землей для исследовательской работы.
Лаборатории и здесь не имелось: при кафедре зоологии был только неотапливаемый музей со стеклянными шкафами — в них выставлялись коллекции для обозрения. Лабораторный стол пришлось поместить в темном углу и, настраивая микроскоп, то и дело дышать на зябнущие пальцы. Проводить практические занятия со студентами было вообще негде. И главное, возглавлявший кафедру профессор К. Ф. Кесслер давно примирился с этими условиями. Как ректор университета, он был завален административными обязанностями, и, когда юный доцент требовал принять меры для налаживания работы на кафедре, Кесслер не мог взять в толк, чего от него хотят. Эта инертность руководителя кафедры бесила Мечникова. Впоследствии, через много лет, он с философским спокойствием назовет такое равнодушие «довольно естественным и особенно распространенным среди людей, уже достигших цели». Но сейчас доцент «пришел к заключению, что против него интригуют и что хотят подавить его научные силы».
Он стал подозрителен. Неосторожно оброненное кем-нибудь слово воспринимал как оскорбление, шутливая колкость больно ранила его самолюбие. Находясь в наимрачнейшем расположении духа, Илья постоянно напевал арию из «Волшебной флейты»: «Будь я мал, как улитка, забился б я в свою скорлупку». (Обо всем этом он впоследствии поведал в «Этюдах оптимизма», выведя себя под именем «близко знакомого лица, прошедшего через период жизни, окрашенный крайне мрачным миросозерцанием».)
Положение его осложнялось тем, что он никак не мог забиться в скорлупку, ибо по натуре своей был создан для активной, деятельной жизни. Он стал опять раздражаться, горячиться, и скоро выяснилось, что кого-то невзначай обидел, с кем-то слишком остро поспорил, а отношения его с Кесслером незаметно дошли примерно до той стадии, до какой год назад — отношения с Маркузоном… Он, наверное, снова впал бы в отчаяние, если бы его интересы замыкались университетскими делами.
К счастью для молодого аскета, Иван Михайлович Сеченов ввел его в кружок своих друзей, собиравшихся по субботам у Сергея Петровича Боткина. Мечников сблизился с самим Боткиным, с профессором анатомии В. Л. Грубером, с директором Медицинского департамента Е. В. Пеликаном.
Ближе сошелся он и с Владимиром Ковалевским.
В сентябре Владимир Онуфриевич ненадолго уехал и вернулся с женой Софьей Васильевной. Мечников в числе немногих друзей был посвящен в тайну, заключавшуюся в том, что брак молодой четы фиктивен.
Горячо сочувствуя девушкам, стремившимся получить образование, Владимир Онуфриевич многим из них помогал подыскивать «женихов», дабы освободить их из-под родительской опеки. Сестрам Корвин- Круковским — дочерям отставного генерал-лейтенанта — найти подходящих «освободителей» было особенно трудно, так как «нигилисты» по большей части происходили из разночинцев, а породниться с ними генерал желания не имел.
Владимир Онуфриевич, как дворянин, был «подходящим». Правда, ему следовало бы «жениться» на