проволоку, и тогда приходилось отключать электричество и снимать с ограждения распятые трупы. Для уборки трупов — и с проволоки, и по всему лагерю — охрана держала в отдельном загоне небольшую команду русских, которую кормили лучше других, чтобы в них были хоть какие-то силы. Трупы свозили на тачках в яму в дальнем правом углу лагеря, если смотреть со стороны входа и немецких казарм. Первое время Фритц думал, что все другие русские завидуют тем, что содержатся в отдельной выгородке, но однажды он увидел, как молодой русский из команды уборщиков сам кинулся на проволоку под током, и тогда Фритц понял многое такое, что нельзя передать никакими словами. И это понятие осталось в нем на всю жизнь. Так же как сохранился в памяти запах гашеной извести, которой забрасывали трупы в ямах.
Охранники говорили, что из лагеря не убежишь еще и потому, что вокруг сплошные минные поля. Говорили 'не убежишь', но тем не менее Фритц решил бежать, бежать во что бы то ни стало, любой ценой… Он боялся, что еще немного — и сам бросится на проволоку. Случилось так, что бежать ему не пришлось: его послали в большой немецкий госпиталь, что располагался недалеко в старинном фольварке, послали за медикаментами для своих. На подходе к госпиталю юный Фритц и наступил на нажимную противопехотную мину — из тех, что поставляло в войска его семейство.
Папиков и Александра так хорошо «почистили» раны юного Фритца, что он быстро пошел на поправку. Фритц лежал в палате на двенадцать человек. Все, кроме него, были тяжелые или средней тяжести. Папиков специально определил его в такую палату, чтобы Фритц не боялся, что кто-то из раненых может его обидеть. Александра начала разговаривать с ним во время перевязок в процедурной. В палате она с ним не говорила, чтобы не смущать народ.
— Зачем вы меня лечите? — первое, что спросил Фритц.
— Чтобы ты не умер, — отвечала Александра.
— Но я враг…
— Какой ты враг!.. Война скоро кончится.
Александре нравилось, что Фритц не заискивает перед ней, она видела по его глазам, что он пережил большие душевные потрясения и, в общем-то, не боится смерти, вернее, боится, но готов…
— У вас литературный немецкий, — сказал ей однажды Фритц, — хохдойч!
— А ты хочешь говорить по-русски?
— Очень.
— Тогда учись.
— Попробую, в плену у меня будет время, если я не погибну…
— Не погибнешь. Мы относимся к военнопленным совсем не так, как вы. Я видела один бывший концлагерь, недалеко отсюда…
— Да, я знаю, — сказал Фритц, но все-таки у него не хватило духу сознаться, что именно в этом лагере он служил охранником.
Фритц пробыл в госпитале недолго, раны его почти совсем заджили — грамотное лечение и молодой организм взяли свое.
Через неделю Папиков сказал Александре:
— Больше мы не можем его держать, особист настаивает. Сделайте последнюю перевязочку — и сдадим. Теперь он точно выживет, на сто процентов.
Конечно, Александра должна была ненавидеть любого немца за те страдания, что его народ причинил ее народу. Теоретически да, наверное, должна, а на практике получилось, что она спасла «немчика», как своего. Хотя, нужно сказать, в это время ни она, ни миллионы людей в мире еще не знали, какие чудовищные злодеяния происходили в немецких концентрационных лагерях.
Перевязка была светлым утром. Процедурная сияла от солнечного блеска, и в каждой вещи, в каждом глотке воздуха как бы содержался заряд радости и надежды.
— Я буду помнить вас всю жизнь! — сказал Фритц.
— Ладно. Смотри, какой ты разрисованный! — сбивая его пафос, улыбнулась Александра. — У тебя не шрамы, а цветки!
Поджившие, розоватые по краям и белые посередине каждой осколочной отметины шрамы у Фритца были действительно редкостные: шрам, похожий на лепестки на стебле, на левой половине груди и почти такой же цветок на правом плече, много цветочков-шрамиков на бедрах, да еще левое ухо со срезанной мочкой — такого не захочешь, а запомнишь.
— Ты прямо-таки в рубашке родился: столько ранений и все по касательной. Одевайся! — Александра кивнула на почти новые сапоги и почти новую солдатскую одежку и шинель — нашенскую, только без погон. Народу в госпитале умирало много — ничьей одежды хватало.
В коридоре послышался гулкий топот.
— Конвой за немцем, — заглянул в процедурную нагловатый солдатик из особого отдела. — Велено доставить.
— Сейчас доставишь. Дай ему штаны надеть, — с нарочитой грубостью сказала Александра.
А с Фритцем они не обменялись никакими словами: его увели в его жизнь, а она осталась в своей.
VI
Дни катились, как с горы, кубарем. Раненых было много, свободного времени мало, так что Александра и не заметила, как подкралась зима. Первый снег лег в конце ноября, даже не лег, а намело его большими лоскутами по двору фольварка, по центральной аллее, которую теперь стало видно от дерева до дерева. Сквозь двойные рамы огромного окна в операционной открывался широкий обзор.
Однажды Александра выглянула в окно и радостно вскрикнула:
— Снег!
— Действительно, — сказал Папиков, — похоже на снег.
— Ой, правда, какой беленький, как у нас под Воронежем! — добавила «старая» медсестра Наташа.
Привезли очередного раненого, и они забыли обо всем.
В начале декабря Александра получила письмо от Нади.
'Здравствуй, моя и наша дорогая Сашуля! Особый привет тебе от твоей мамы. У нее все нормально. Я сняла твою маму с работы, теперь она сидит с Арменчиком, как мы его называем — «армянчиком». Твоя мама говорит с ним на украинском языке, Карен только на армянском, а я на русском, так что он хочет не хочет, а лопочет сразу на трех языках. Карен говорит, что это будет в жизни нашего сынули самым большим богатством, а я думаю так, что хорошо бы ему еще и деньжат побольше.
Ты обхохочешься, но я теперь тоже не работаю в госпитале — Карен заставил меня идти учиться в медицинский институт. В госпитале мне направление дали — все честь честью. Да и, правду сказать, теперь у меня нет такой молотилки, как в начале войны, теперь все расписано. А сам Карен теперь шишка — начальник отделения неотложной хирургии, по-довоенному — завотделением. Вернулся с фронта наш Раевский, без ноги, подбирает протез, хочет оперировать, наверно, его возьмут — людей нехватает, тем более с его опытом. А Карена мы видим мало. Я пробую учить твою маму русскому языку, но она стесняется, наверное, старенькая. Так что я теперь студентка — вон как! Карен говорит: 'Хочешь не хочешь, а окончишь и будешь врачом'. Может быть, посмотрим. Хотя я тупая, как пробка, ты ведь знаешь. Но учиться мне легко — у меня оказалась память, как у охотничьей собаки нюх, я все сразу запоминаю, а кое-что даже понимаю. В институте одни девчонки, а ребят почти нет, если не считать покалеченных войной — кто без руки, кто без ноги. у кого глаз один или еще какой дефект, так что теперь мой Каренчик — первый сорт! Помнишь, я с тобой советовалась насчет того, выходить ли мне замуж, пока «честная»? Ты правильно посоветовала. Карен, я вижу, очень этим доволен.
Иван Игнатьевич — помнишь завкадрами, которого ты пустой сумкой по башке хлопнула? — так его теперь парализовало, и твоя мама ходит к нему домой — перевернуть, накормить, прибраться. Еды у нас на всех хватает, ты не думай! Мама твоя не в обиде. И я, и Карен, и наш любимый «армянчик» считаем ее за