— Гляньте-ка, что у нашего Силисаныча в прагах обнаружилось! — воскликнула она радостно. — Да ведь это же тот самый сарацинский дирхам[116], который я давеча потеряла и никак нигде не могла отыскать!
Весть о том, что княжич с утра серебряную монетку испражил, быстро разнеслась по всему Переяславлю, и все почему-то сочли ее за доброе предзнаменование. В тот же день оно и сбылось — до самого вечера княгиня смеялась, вспоминая и вспоминая утреннее событие, а к вечеру начались схватки, и она довольно легко разродилась. Вот только утробничек оказался не мальчиком, а девочкой.
— Утром было диво, а вечером — дева, — заметила по сему поводу повитуха, благополучно и добросовестно исполнив свои обязанности. За это Александра Брячиславна велела отсыпать ей столько серебряных дирхамов, сколько хватило бы на хорошее, нарядное ожерелье.
В последних днях Масленицы новорожденную девочку крестили и дали ей имя святой самарянки, принявшей смерть от меча во имя Господа Иисуса. Так у Саныча появилась сестра Евдокия.
Глава шестая
ОТЛЕТЕВШИЙ
Перед самой кончиной он вдруг пришел в сознание и увидел Александра. Он попытался вспомнить что-то очень важное, о чем хотел всегда сказать Ярославичу, но все-то откладывал. В избе было темно, только под иконами ярко горели лампады, да сам светлый князь — и Кербет теперь отчетливо видел это! — излучал некое тихое и спокойное сияние.
— Что? — спросил Александр. — Ты видишь меня? Слышишь меня? Можешь ли сказать чего- нибудь?
Кербет хотел ответить, но не мог. Это было так странно. Как во сне. Но ведь не сон. Он смотрел, видел и слышал Александра, а не мог ни рукой пошевелить, ни губами, понимая, что сил едва хватит на сколько-то вдохов и выдохов, не более того. Даже на раздумья, оказалось, нужны силы. Он вспомнил, о чем хотел сказать, и стал разговаривать с князем безмолвно, одним только взглядом.
Помнишь, Ярославич, как мы бежали из Новгорода? Обиженные, опозоренные, злые. Навсегда бежали, чтоб никогда уж не вернуться к строптивой и дурной господе, пусть дальше живет сама собою, воюет с немцами и свеями, орет на своем безмозглом вече, торгует и торгуется, кичится и празднует. Придет времечко, и будет она говорить по-немецки и склонять свою жесткую выю перед чванливыми местерами. Еще и в папскую веру обратится. Одно только худо — обратясь, вкупе с тевтонами придут новгородцы завоевывать для Рима и Риги прочие города Русские — Полоцк, Торопец, Торжок, ко мне в Тверь заявятся, и будем мы с тобой, княже светлый, мою Тверь от них оборонять. Оно, конечно, отобьемся, прогоним их, а ведь обидно!
Помнишь, княже, как во Тверь тогда приехали и несколько дней у меня жили? И Вася твой в мою Людмилу влюбился. Маленький такой, мамкиной грудью еще питается, а как увидит Люду, вытаращится и смотрит не дыша. И все смеются. А я тогда хотел тебе сказать, что надо нам будет хоть кого-то из детей наших поженить в будущем. Людмила, конечно, на три года Васи старше, но жена моя еще дочку родит. Или твоя Александра родит девочку, а я на ней моего старшего, Димитрия, женю. И вот теперь хочу тебе сказать это, а не могу. Видать, умираю. Даже и боли никакой не чувствую. И как это меня угораздило? Насквозь проткнул проклятый немец копьем. Скажи, Ярославич, еще что-нибудь, не молчи! Хорошо перед смертью твой голос послушать.
— Ничего, друже мой, — заговорил Александр, будто услышав мысленную просьбу своего верного соратника, — раз очи отворил, стало быть, жив будешь. Да и тебе ли помирать? Зря, что ли, тебя Кербетом прозвали? Погоди-ка… Запамятовал я, что сие по-вашему, по-тверски, означает. Молчишь? Ну молчи, тебе сейчас лучше силы не тратить. Я сам вспомнил. Кербет значит вязанка. За силушку твою тебя так нарекли сограждане тверские. Верю, вдоволь сил еще в этой вязанке. Хватит, чтобы смерть одолеть. Главное, что вы свое дело сделали, и мы теперь все знаем о немце. Разобьем его, проклятого! Мы тебя и Савву привезли в село Узмень. Савва тоже поранен. Разгромим местера Андрияша — и вернемся, заберем вас, отвезем в Новгород или во Псков. Там долечим. Эй! Ратисвет! Зови отца Феофана! Кербет очнулся! Ничего, друже мой, сейчас отец Феофан тебе грехи отпустит, еще легче сделается.
От Александрова голоса стало Кербету хорошо, спокойно на душе, и умирать совсем не страшно. Только жену и детей жалко. Митя всегда очень переживал, когда отцу наступала пора в полки уходить. Зато как радовался милый сынок, встречая отцово возвращение. Издалека бежит с неистовым писком: «Тятя!» Глазки горят, волосики прыгают, на шее повиснет — и уже не оторвешь его. «Тятенька! Как я рад, что ты опять живой!»
От столь ясного воспоминания о сыне Кербету вновь захотелось жить. К тому же ведь и Александр сказал, что он всего лишь ранен и скоро выздоровеет. Может, это и впрямь так? Страшно захотелось вновь вернуться в Тверь, и чтобы сынок бежал навстречу с радостным писком и прыгал ему на шею. Вдруг почему-то припомнилось, как Митька любил переливать воду или вино из чаши в чашу. А однажды Кербет рассердился на него, что он мимо льет, велел прекратить, а сын будто глухой, слышать не хочет, вновь льет, да перелил еще больше мимо, и он тогда взял стакан пива да и вылил его сыну на голову со злостью. И теперь от этого воспоминания стало так жалко Митьку, так стыдно за ту злость на него, так отчетливо увиделись его обиженные глаза, над которыми с волос весенней капелью бежали желтые пивные капли…
Жизнь взволнованно шевельнулась в погубленном теле тверского воеводы, и тотчас, подобно спавшей собаке, которую вспугнули чьи-то недобрые шаги, бешеная боль взвилась во всем теле, зарычала, забилась, загремела железной цепью, залаяла, заорала во весь голос. Он хотел застонать или даже вскрикнуть, но силы вмиг покинули его, и он стремительно понесся вон из этой избы, куда-то вбок, потом великим скачком вверх и вниз, мелькнула картина недавней битвы, в которой он сражался не хуже всех своих прежних битв, и потому совершенной неожиданностью стало для него то, как он пропустил этот удар, который и тогда еще, как казалось, не представлял слишком большой опасности, и лишь падая с коня, Кербет понял, что насквозь пробит копьем и что это, наверное, — смерть…
Но теперь это мелькнуло как что-то уже совсем малозначащее, легкое и пустое. Смерть, казавшаяся при жизни пугающей, тяжелой, страшной, лопнула и вмиг отсохла, отлетела, как отлетают все страдания и страхи роженицы сразу после того, как она разродится. Лишь где-то далеко за спиной все еще слышался жалобный и пронзительный голосок сына: «Тятя!», и что-то связанное с этим голоском родной кровью еще неуютно шевелилось внутри, но впереди уже вставало нечто огромное и многообразное, всепоглощающее и всесильное, к которому непреодолимо приманивалась душа и летела все быстрей и быстрей. Там, впереди, золотым заревом разрасталось великое знание, по сравнению с которым все предыдущее уже казалось жалобным и смешным.
Потом он вынырнул из него ненадолго, весь насквозь пропитанный потусторонним золотом, малая частица того непомерного мира, из которого его ненадолго отпустили, он даже почувствовал зимний холод и запах приближающейся весны, и он увидел снега и холмы, и все еще черные леса, и зайца, бегущего стремглав через поле, и дымы над далеким селением, в котором он умер и из которого отроки повезли его бездыханное тело в Тверь; и он видел все это не глазами, а всем своим новым существом, сплошь состоящим из зрения и осязания, вкуса и обоняния, мысли и знания.
Но главное, что он успел увидеть, прежде чем полететь в Тверь, где ему хотелось еще раз посмотреть на жену и детей своих, — это суровое и грозное русское войско, ступившее на лед Чудского озера, и он развеселился, любуясь своими соратниками, в отличие от него, все еще живыми и земными. Он радовался, ибо теперь-то прекрасно знал, чем кончится грядущая битва.
И смешно ему было видеть там, далеко-далеко, надвигающуюся тучу немецкого войска, еще не ведающего о том, что ему суждено погибнуть на льду этого озера, а иным и провалиться под лед в студеную и черную воду смерти.
Он засмеялся, ликуя о предстоящей славе русского оружия. Смех его зазвенел в небе над ледовым озером, как бывает звенят в поднебесье рассекающие воздух крылья стрижей или ласточек, и княжий ловчий полочанин Яков Свистун задрал голову, с недоумением вглядываясь в небеса, вперивая взор свой