А они, жаринки-то, разгорались все заметнее. Да не чадно, не как у Волка… Словно бы два раскаленных острия прожгли глубокий сумрак, разлегшийся в ямах безглазых глазниц. Прожгли, нацелились сквозь Мечниковы зрачки как бы не в самую душу; замерцали, то словно бы рыжей окалиной подергиваясь, то вновь брызжа ярым огнем… И мерцание это исподволь подстроилось в лад ударам Михаилова сердца… или ненавязчиво подстроило Михаилов пульс под себя?
И уже всё вокруг – тоскливое небо, угрюмая степь, люди-нелюди – всё размазывается, расплывается в усыпляющем чередовании огненности и тусклой рудизны; и журчит, течет, убаюкивает голос прадавнего врага, еще пятую жизнь назад переставшего притворяться другом…
– Даже соединить “подарочки” не додумались, – ровно-бесстрастно говорил когдатошний хранильник, нынешний невесть кто. – А какие слухи бродили о том, что вам было доверено, скольким людям разума, жизни стоили безуспешные розыски… Грааль, философский камень, протосимвол… хотя нет, путаю – байки о протосимволе ещё, кажется, не измыслены… А этот твой пустоголовец не выдумал ничего умней, чем приспособить на манер ярмарочного “волшебного фонаря”… Да и тем не столько картинки тебе показывал, сколько гвозди норовил забивать… Слышишь меня? Слышишь? Слышишь?
Да, Михаил слышит. Обесцветневший колдовской голос, натужное сопение углеглазого, вздохи прочих, плач метельчатых трав, над которыми измывается ветер… И все властней вплетается во все это прозрачный журчливый звон… Раскачиваются, звенят друг о друга золотые листья, на тонких цепочках, подвешенные к ветви дряхлой двуохватной березы, другая ветвь которой искрится от инея, третья испятнана новорожденной зеленью едва успевших раскрыться почек…
Меж узловатых корней воткнута горящая лучина, болтливый огонек по-щенячьи треплет-дергает тьму…
Откуда-то сбоку тянется к лучине старческая рука, узластые подрагивающие пальцы роняют кружок-блестяшку, и выроненное качается на кожаном ремешке, раз за разом медно отблескивая начальной ущербиной ночного волчьего солнышка, вписанной в Хорсов солнечный лик… Тонкая струйка пепла прошивает лучиночный огонек, увесисто падает на землю тяжелой каплей отверделого пламени…
– Подними. Спрячь.
А проеденная звездами чернота над головой, оказывается, уже занавешена еще более черной тяжестью раскидистых низких крон; и тот, в чьем теле твоя душа перемучивала тогдашнюю давнюю жизнь, уже, оказывается, помогает уйти от колдовской увечной березы одетому в белое старику с дедморозовской бородищей, с младенческим пухом на гладкой блескучей лысине… и с бледным до синевы, усталым лицом…
Старик вдруг упирается, тычет тебе в ладонь ремешок с медным знаком СчИсленя-СчислЕни, тайного двоесущного блюстителя порядка времен (люди вопрошают богов, а боги вопрошают Его-Ее)…
Тычет и говорит опасливо:
– Бери, так мне велено. Только гляди: сие забавки опасные…
Тогдашний ты спрашивает, принимая:
– Зачем мне это? И лал подарен – тоже, зачем?
Старик, в той жизни еще имевший лицо, отворачивается, бормочет многозначительную невнятицу…
А вокруг опять все стало другим. На этот раз совершенно другим все стало.
Стонет под ветром, захлебывается светоточивым туманом голоствольный мачтовый бор, и никаких берез, никаких древних вятичей нет ни вблизи, ни вдали, а есть где-то на грани близи и дали две девушки с винтовками… И ты, Мечников… Да-да, именно лейтенант РККА Михаил Мечников… Бывший детдомовец, “не в черед народившийся”… Именно ты осторожно-осторожно, словно бы дремлющую ядовитую гадину тащишь из кармана мешочек с опасными забавками… Тащишь, чувствуя в мозгу у себя украдливое копошение чего-то липкого, ищущего… Тащишь, до хруста в затылке боясь обернуться к… боясь еще хоть раз ушибиться взглядом о…
– Сам?! Собственными руками выкинул?!
Лающий ошарашенный крик выхлестнул из Михаиловой головы всё – и назойливые видения былых явей, и чьи-то вкрадчиво-хваткие щупальца. Задыхаясь от внезапности перемены, еле удерживаясь от падения в темную обморочную хлябь и от просто падения, лейтенант все-таки сумел разглядеть, как по-зверьи ощерился на своего ручного волчину когдатошний Белоконь, шипенье Белоконево расслышать сумел: “Нашел миг!.. Под руку… Сорвал… Гноем сгною, падаль!!!”.
А еще лейтенант успел вспомнить: тогда, в бору, чужого копошения в своем уме он не ощущал. И догадаться: значит оно, копошение это, было ТЕПЕРЬ. А еще он успел мертвой хваткой впиться в эту догадку и удержать за нее собравшееся было ускользнуть без остатка умение помнить, догадываться, думать.
11
Метроном?
Нет.
Медленными тяжелыми каплями расшибается об осклизлый пол сочащаяся с потолка ржавая дрянь.
Знакомый капеж. И соломенная вонючая гниль под щекой тоже знакома, и темя по-знакомому упирается в промозглую кирпичную кладку…
Тот же подвал.
Только-то и перемен, что в оконце не нахрапистое золото ломится, а устало льется закатная червень, да ты не на брюхе валяешься, а на боку.
Значит, вас, товарищ лейтенант, из гансовской эрзац-кутузки никуда и не выводили? Значит, вы просто-напросто развлекались обмороком, а ненормальный допрос, ненормальный воскресший генерал-доктор, остальная вся ненормальщина – честный прозаический бред?
Ага. Бред. Честный и, что главное, прозаический.
«Товарищи посетители, пугать страуса категорически воспрещено: пол в клетке бетонный»… То есть в данном случае кирпичный… Стал-быть, голову в песок – это лучше и не пытаться. Тем более, что и кроме материала пола имеется одна загвоздочка. Боль. Точней – ее отсутствие. Ну, не вообще отсутствие, конечно; она по-прежнему долбит раненный лоб, гложет измотанное тело… Но вот тело измотанным-то и не кажется, а кажется отдохнувшим и сильным. А голова – ясной. И всё эта ясная голова помнит, и вполне она способна думать… Только думанье получается таким спокойным, отстраненным даже, что… что… И даже оное «что» в панику тебя, лейтенант, отнюдь не повергает. Может, ты просто устал паниковать? Или привык-таки к неестественности? Или (вот бы наилучший из вариантов!) спятил, наконец, окончательно и бесповоротно?
Все эти самокопания почему-то совершенно не мешали лейтенанту прикидывать варианты дальнейшего развития событий и пытаться найти более-менее реальный вариант спасения. Правда, результаты поисков не обнадеживали. Михаил совсем уже было собрался махнуть на них рукой и заснуть (что бы там ни предстояло, а силы наверняка понадобятся немалые). Собрался, но не успел.
За оббитой ржавым железом дверью вдруг заговорили – по-немецки, весьма уверенно и голосом, от которого невозможное Михаилово спокойствие моментально сгинуло.
– Ужин для пленного, – сказали за дверью. – Приказ господина оберштурмфюера Вольфа.
Дверь, всплакнув, отворилась; караульный автоматчик заглянул в подвал, отшагнул, и на фоне по-вечернему темной листвы появилась агент Белка.
Черт знает, почему-то она решила сызнова вырядиться партизанкой Машей. Скорее всего просто не нашла, во что переодеться по-настоящему (не все же время ей разгуливать босиком да в кителе с чужих широченных плеч). Но Мечникову взбрело, будто рыжая намерилась таким нехитрым способом оживить в нем, мягко говоря, симпатию. И от бредовой этой догадки он мгновенно озверел каким-то незнакомым, самого его напугавшим ледяным расчетливым зверством.