Я увидел его лицо, бледное, усталое, и оно поразило меня тем глубоким спокойствием и безразличием, которым светились его глаза…
— Сдавайся! — вполголоса крикнул Карасенко, хватая за руки сидящего австрийца.
Тот не сопротивлялся, лицо его сохраняло то же выражение безразличия, глаза так же спокойно глядели в темную даль поля…
Австриец казалось не замечал нас или не хотел замечать, он был погружен в какие-то иные размышления, не имеющие никакого отношения к войне и окружающей обстановке, он был поглощен какой-то иной, всецело его занимавшей думой.
Я взял его за плечо и только тогда заметил, что это офицер: на его воротнике блестели две звездочки…
— Вы взяты в плен, — сказал я по-немецки, — потрудитесь следовать за мной…
Австриец, казалось, не слушал меня или, вернее, не понимал моих слов, он, не отрывая глаз от темного горизонта, повелительно произнес:
— Оставьте ее… она дымится…
Я переспросил его, удивленный…
— Она дымится, потому что она синяя… — повторил он.
И снова впал в свою страшную задумчивость.
Это был сумасшедший!..
В широком поле ночью, одинокий, покинутый всеми, осколок разбитой армии — сумасшедший австрийский офицер, какая яркая картина ужасной война!..
— Что он говорит, ваше б-дие? — между тем, допрашивал меня Карасенко…
— Он сумасшедший, братцы…
Солдаты молчали…
— Ума решился! — произнес, наконец, унтер-офицер…
— Спятил значит… ишь сердешный… — уже сочувственно сказал Карасенко.
Солдаты обступили австрийца, все еще сидевшего на краю канавы.
Однако, надо было идти дальше, а пленного нельзя было оставить здесь.
Я решил спрятать его за стог и оставить там пока под конвоем одного из солдат.
— Идемте, — сказал я, беря офицера под руку.
Он покорно встал и вдруг взглянул на меня своими ужасными, равнодушными глазами:
— Вы говорите она не дымится; ну хорошо… посмотрим…
Австриец вырвал свою руку, сам обнял меня за талию, и мы тронулись быстро по дороге к стогам.
— Что ж, ваше б-дие, с ним делать теперича? — спросил Карасенко, когда мы приблизились к стогам. — Жаль его… все же… хоть он и ума решился, а человек…
Карасенко все старался заглянуть в глаза австрийцу, но тот глядел себе под ноги и шагал быстро и сосредоточенно…
Около стогов офицер покорно опустился на землю, завернувшись в поданную ему солдатом шинель…
— Вы правы… она не дымится… но погодите… погодите… она, ведь, синяя!..
Австриец лукаво подмигнул и засмеялся мелким дробным смехом.
— Ишь, ведь бедняга! — сочувственно покачал головой Карасенко, — я его ваше б-дие постерегу, а вы ступайте с остальными…
После минутного колебания я согласился, и мы опять тронулись по дороге, оставив за собой громадный черный силуэт стога сена с двумя маленькими черными фигурками у его подножья.
Постепенно они слились в одно далекое темное пятно и, когда мы повернули с дороги влево, оно совсем скрылось.
Мы около двух часов бродили еще по необъятному темному полю, прячась по кустарникам и в темноте одиноких деревьев… Австрийцев вблизи не было…
Где-то далеко, далеко заметили мы огонек, быть может, от костра, но памятуя инструкцию не увлекаться и не поднимать тревоги выстрелами, решили повернуть обратно.
В ту минуту, как мы опять вышли на дорогу, забросанную амуницией и трупами лошадей австрийцев, где-то вдали прогремел одинокий ружейный выстрел, за ним другой и вдруг в темном небе взметнулся язык пламени и заалело, разрастающееся зарево…
— Никак у стогов! — воскликнул унтер-офицер, и все мы трое, не сказал друг другу ни слова, кинулась бегом вперед к далекому зареву, быстро разраставшемуся в темном небе.
Мы бежали один за другим, прыгая через валяющиеся винтовки и ранцы, обегая трупы лошадей, со страшными оскаленными челюстями и остекленевшими глазами; бежали задыхаясь, чувствуя уже колоти в боку, но сознавая, какую громадную опасность представляет этот вспыхнувший ночью перед нашим расположением стог сена…
Когда мы подбежали, стог весь пылал, как факел, а около другого копошился Карасенко, одной здоровой рукой стараясь растащить сено подальше от сыпавшихся искр…
— Запалил, запалил, проклятый! — кричал он нам еще издали.
Мы подбежали и, не спрашивая ничего, принялись помогать Карасенко… Между делом он нам рассказал все происшедшее за наше отсутствие.
— Как это вы, значит, ваше б-дие, отошли… мой немец словно уснул… лежит не пикнет… а я ему попить, значит, дал, хлеба краюшку… только он не есть… болен, значит… Ну я сел это подле него на шинельку… так это с ним по-хорошему, только он все молчит или по своему лопочет… я сижу, а за винтовку, значит, держусь…
Сидели мы это сидели… я как бы позабылся немного, немец мой тоже… только вдруг вижу он что-то копошится… «Что это, говорю… Ваше б-дие, чего тебе надо», а он как вскочить, как побежит вокруг стога… я за ним… хвать его за рукав, а он от меня…
Мне, конечно, одной рукой его не удержать… побежал он… я стрелять… два раза стрельнул… он упал, оглянулся я — стог, что ивая свеча горит…
Между тем, уже пошел переполох… подошли соседние дозоры, завидев зарево, прискакал из штаба ординарец узнать в чем дело…
— Где же австриец? — спросил я Карасенко, когда суматоха улеглась, а от стога осталась только тлеющая куча.
— Тама лежит, — ткнул он пальцем в поле.
Австриец лежал совсем недалеко… При робком, сером свете занимающегося дня я видел его бескровное, спокойное лицо, обращенное к потухающим звездам, мертвые глаза его были такие же равнодушные и ужасные…
Пуля Карасенко попало ему прямо в затылок… Мы положили труп сумасшедшего австрийца на винтовки и с первыми лучами проснувшегося солнца понесли в лагерь.
Воля рока
(Эпизод из настоящей войны)
Подпоручик, фамилии которого я не знал, был еще совсем молодым человеком лет 22, с круглой черной коротко выстриженной головой, простым, приятным лицом и необыкновенно веселым нравом: он увеселял буквально весь вагон, а одинокий офицерский вагон, вплетенный в бесконечную вереницу «теплушек» воинского поезда, уже восьмой день катился неведомо куда.
«Что же мы на зимние квартиры?Боятся что ли командирыЧужие изорвать мундирыО русские штыки!!»шутил кто-то, но даже в тоне этой шутки слышалось стремление поскорее увидеть и втянуться в то, для чего собственно все и ехали…
И купэ, где находился веселый подпоручик, как-то невольно сделалось, так сказать, клубом нашего вагона…
Сюда приносились все чайники, закуски, у кого что было, устраивался общий чай и до поздней ночи, при тусклом свете огарков, говорили, смеялись и хоть на час забывались люди, простившиеся уже со всем миром и приготовившиеся к тяжелому и смертельно-опасному делу.
Подпоручик был всегда беззаботен, он, только что оставивший несколько дней тому назад юнкерское училище, казалось, обладал большей выдержкой, чем старые капитаны.
Его не смущало ни долгое путешествие, ни бесконечная неизвестность, его не расстраивали ежеминутно повторявшиеся на станциях прощания с сотнями баб, голосивших и приговаривавших на все лады, и когда его спрашивали:
— Слушайте, поручик, неужели вам некого оставлять? Не о ком грустить?.. Неужели вы