После этого он навсегда отказался от живописи.
Серебристая пыль на полу храма застыла, потом зазмеилась скоплением крошечных звездочек. Мы все заблудились, думал Сандро, глядя на Петруса, мы скитальцы, ищущие вслепую иное царство, потому что знаем, что мы оттуда, хотя мы здесь. Мы заблудились, потому что происходим сразу из двух миров, из того, где родились, и из того, куда нас влечет. Петрус появился на свет в прекрасной вселенной, но мечтает только о том, чтобы выпить и рассказывать истории; я родом из несовершенной жизни, где больше пил, чем писал картины, хотя всегда стремился к тихому абсолюту видений. Мы, кто знает цену земли и что несет ветер, вкус корней и упоение безродностью, можем быть первопроходцами, которые наводят мостки в неизведанное.
Тагор протянул ему последний флакон серого чая.
– Садовые сливы, – пробормотал он, выпив.
Он обмакнул щетину кисти в тушь.
В воздухе возник странный трепет – или это трепетали земля, небо, вселенная? Они сомкнули веки.
Мир стал черно-белым, кроме существ из плоти и предка, который вибрировал в своих множественных аватарах.
Читатель, не подумай, что настоящая линия родится на холсте, она приходит извне, из вдоха, которым художник впитывает целостность видимого, из выдоха, которым он готовится воспроизвести ее кончиками щетинок. Когда кисть коснулась пола, храм слегка задрожал. Сколько времени длился жест? Он был молниеносным и бесконечным, сфокусированным и разнесенным в пространстве, единственным и множественным, но Сандро вынашивал его на протяжении шестидесяти лет, и мазок был таким текучим, что члены последнего альянса протерли глаза, потому что на дерево храма легла лишь одна черта.
единственная обнаженная чертакоторая содержала в себе все остальныеединственная черная черта где виделисьвсе цвета и все формыединственная черта которая начиналась на полу храмаи соединялась с поверхностью фламандского полотнавпитывая в себя его лица и рассказыПетрус уже видел в Кацуре такого рода росчерк, сделанный, как говорили, тем Главой Совета, который видел рождение моста. Его наклонная каллиграфия казалась единой линией, в которой тоже сосредоточились все возможные наклоны, точно так же, как сегодня, они смотрели на единственную черту, но воспринимали всю совокупность видимого. Благодаря какой иллюзии зрения передавала она плотность и растянутость мира? Пока к этому миру возвращались краски, а Мария направляла свое сознание на росчерк Сандро, Петрус думал: провидец отдает свою плоть рассказу, но ему нужен дар малышек, чтобы написать свой текст.
Тушь затвердевала на полу, и мало-помалу черта росла, пока не пересекла деревянные стены храма, ставшие прозрачными. Снаружи она превратилась в гигантскую структуру, потом простерлась, образуя сияющий во тьме мост, у которого не было ни арки, ни опор – просто черная полоса, уходящая, на сколько хватало взгляда.
– Новый мост, – сказала Мария.
Туманы, которые раньше закрывали арку, свились, уходя внутрь себя в последнем грациозном утомлении, потом распались, прежде чем медленно раствориться. На горизонте показались туманы из всех провинций, которые, раскинувшись над долиной, в свою очередь двинулись к новому проходу между мирами.
Когда старые туманы исчезли, они вгляделись и увидели, что новый мост заканчивается в пустоте. Его чистая линия лилась в ничто, где невозможно было различить ни туманов, ни деревьев, ни облаков. Еще ниже появилось темное озеро.
– Я жил только для того, чтобы это увидеть, – сказал Сандро.
Внутри храма предок и его многочисленные инкарнации начали вращаться, и при завершении каждого круга одно из воплощений впитывалось в него, в то время как сам он прошел через стены и тоже растворился в лаковом блеске моста. Тогда Клара сыграла гимн – странный гимн, свободный, как облака, опасный, как внутренний жар, – и на картине, ставшей простым пятном черной туши, теперь появлялись письмена на эльфийском языке, который люди отныне понимали, – парящий рассказ, который они предчувствовали с самого начала, тот самый рассказ, который ждал только, чтобы его написали и чтобы пришел тот, кто продолжит дело художника из Амстердама, – рассказ, который говорил о слезах любви и пейзажах внутреннего огня.
В последний час любвиВсе станет пустотой и чудомКак уловить мелькнувшее мерцание? Остается только, как то умеют эльфы, очистить жизнь до самого костяка и в этой первородной наготе вписать ее в последний пейзаж; и наконец, превратить этот пейзаж, как то умеют люди, в обрамление последнего рассказа – романа романов, вымысла из вымыслов.
В последний час любвиВсе станет пустотой и чудомПисьмена, покидая поверхность холста, тоже проходили сквозь стены храма и растворялись в чернильной туши моста. Туманы прожили свое и оставили место пустоте, в которой происходит круговорот существ и предметов. Как раньше туманы чудесным образом делали так, что мир никогда не был видим полностью, иногда закрывая всю вселенную, за исключением одной-единственной голой ветки, а потом сжимаясь, чтобы выявить высшую пропорциональность вещей, так и пустота перестраивала равновесие невидимой совокупности.
Следует понимать, что такое пустота, о которой здесь говорится, ведь мы, люди Запада, привыкли считать ее всего лишь небытием, отсутствием или недостаточностью материи и жизни, но та пустота, которую призывало своими пожеланиями новое повествование о мире, была отдельной субстанцией. Она была долиной, где витали все сущности, обитаемым дыханием, которое запускает цикл их мутаций, невидимостью видимого, внутренним образом живых начал, обнаженностью потоков, куда погружаются ветры грез; она была энергией, которая вращает миры вокруг невидимой ступицы, осязаемой неосязаемостью чуда находиться «здесь», присутствием невыразимого; волшебство боярышника и роз превращало ее в картину, хранящую все предшествующие, хотя она беспрестанно самоуничтожалась, – я бы хотела, чтобы вы прикоснулись пальцем к этой красоте, существующей только благодаря победе пустоты над заполненностью, к переустройству картин мира по воле стирающих их волн, в которых тонет то, что нас загромождает и убивает, – это красота, пустившая корни в землю и небо, и рождается она не из непрерывности вещей, а из обнаженности, которая раскрывает сердце. По картине скользили новые пейзажи рассказа, они слагались воедино и последовательно исчезали во всплесках зеленых холмов и рек, долин с белыми деревьями или ветвей, тонущих в невидимости облаков. Пустота обволакивала их дыханием, словно горностаевой мантией, заставляла их блистать в неприкрытой наготе, потом мягко растворяла, прежде чем родить новое природное сочетание, новую победу чуда видений.
– Здесь все возможно, – подумал Петрус.
– Мы услышали евангелие от глупца, – сказала Мария отцу Франциску.
– Пустота и чудо. Старая песня Эстремадуры, о которой Луис напомнил тебе вчера в подвале, – сказал Хесус.
– Вчера, – пробормотал Алехандро. – С тех пор прошла вечность.
В последний час любви
Все станет пустотой и чудом
Книга отцов
Единственность
Только эльфийский язык или язык народов Востока