На другом конце галереи Мария разговаривала с Хесусом в том же молчаливом единении душ, идущем от чая.
Она говорила о деревьях своей долины, об огромных вязах и речных ивах, а еще о дубах в поле, примыкающем к ферме: их ветви под ветром слагались в воздушные гравюры. Она говорила о холме к востоку от деревни, на который жители взбирались по извилистой тропинке, пока не попадали в подлесок тополей, где у каждой семьи был свой участок для заготовки дров, к чему и приступали, едва выпадет первый снег, – а еще о бечевых дорогах между шестью кантонами, об их заросших тростником изумрудных озерах, об огороде Евгении, ее полыни, майоране и мяте. Лица ее бабулек, морщинистые, как опавшие яблоки, проходили перед их общим внутренним зрением, пока не осталось одно, самой маленькой из всех четверых, веселое и волевое под чепцом с ленточками цвета незабудок.
– Евгения, – сказала Мария.
В необъятном и ничтожно малом пространстве, разделяющем два любящих сердца, Хесус ощутил ее боль и горе, как свои собственные. Потом пришел его черед рассказать о безводном крае, о пересыхающем озере его детства, о том, как тягостно остаться и как рвет сердце уход, но еще и о том, как прекрасны иногда на рассвете каллиграфические письмена темных туманов на озерных водах.
– Мы были невинны, – сказала она с грустью, от которой у него сжалось сердце.
Он продолжил говорить об Эстремадуре, ее долинах и угрюмых фортах, о ее палящем солнце и жестоких скалах и о том, какой восторг в нем вызвали камни туманов, превращающиеся в жидкость.
В ее глазах стояла тоска раненого ребенка.
– Что сказала тебе Евгения перед смертью? – спросил он.
Она рассказала, как тетушка потеряла желание жить, когда ее сын погиб на войне, о том, как та возненавидела фиалки в дни, когда безвинных убивали на полях сражений, о том, какой ужас вызывало в ней прозрачное небо, раскинувшееся над резней, – и как однажды она восстала из своей печали, излечив Марселя. А перед самым концом она пришла в каморку к Марии, присела на краешек кровати и сказала: ты меня вылечила, малышка.
Хесус взял ее за руку. У нее была кожа как у спелого персика и такие тонкие хрупкие пальцы, что он готов был заплакать.
Она поделилась с ним последней сценой, когда старушка говорила с ней, улыбаясь, – новой сценой, которая не была ни воспоминанием, ни предчувствием, а лишь результатом воздействия чая и ночи искуплений любовью.
– Посмотри, – говорила тетушка, удивленно и радостно улыбаясь. – Посмотри, – повторила она, – вот что я не смогла сказать тебе в ту ночь. Ах, чего только не сотворит милостивый Господь! Мертвые мы или живые? Не важно, посмотри, что ты мне дала, малышка.
Она указала ей на сад, уставленный длинными столами, украшенными букетами ирисов, как на день солнцестояния. Ласковым вечером она улыбалась молодому мужчине – это мой сын, удивилась она, он погиб в бою, но кому же мне было сказать, как я его любила. И в сердце старой крестьянки разлилось такое блаженство, почерпнутое из беседы живых и мертвых, такое нестерпимое счастье, что смерть больше не имела для нее значения.
– Мертвая говорит о своих мертвецах, – засмеялась она.
В последний раз повернувшись к своей девочке, она сказала ей:
– Ты еще нарвешь боярышник.
Мария придвинулась к Хесусу и уткнулась лицом в его грудь.
Он положил руку ей на волосы, упиваясь вневременьем часов любви.
Чуть подальше, в светотени деревьев, Петрус открыл несколько бутылок, прихваченных из подвала Алехандро. Каждый говорил себе, что завтра, возможно, умрет, и все знали то единственное, что любой живущий может знать о смерти.
– Она всегда приходит слишком рано, – сказал отец Франциск.
– Она всегда приходит слишком рано, – сказал Петрус.
Пора было выпить вино Йепеса.
– Как подумаю, что, может, придется с ним распроститься, – продолжил он. И с душераздирающим вздохом добавил: – Да еще с женщинами, вот ведь беда.
Перед самым рассветом к компании присоединились Солон, Густаво и Тагор, и они все собрались в центре галереи, окутанной темнотой и лунным светом.
– Вот и пришел час проститься с нашей культурой, – сказал Глава Совета.
Петрус допил последний глоток амароне и открыл новую бутылку. Бледное золото в стаканах мягко мерцало под луной.
– Вино Луары… это сочетание простоты и утонченности сводит меня с ума, – сказал он.
– Почти пустота, – пробормотал Алехандро, поднося стакан к носу.
Во рту вино приобретало кристалличность нежного камня, которая превращалась в белые цветы с легким призвуком чуть сладковатой груши.
– Камни и цветы, – с нежностью произнесла Клара.
На глазах у всех она быстро коснулась губами губ Алехандро.
Петрус поднял свой стакан и сказал:
– Когда я впервые приехал в Кацуру, сто тридцать восемь лет назад, – (Маркус и Паулус усмехнулись, вспомнив некоторые детали этого приезда, – он не обратил на них внимания), – я представления не имел, какая судьба меня там ждет. Довольно долго я задавался вопросом, на что может сгодиться никчемная белка, так и не нашедшая своих туманов. Потом я узнал, что именно эти качества превратили меня в инструмент судьбы, которая использует умных людей, чтобы осуществлять свои планы, но прибегает к глупцам, чтобы собрать их в нужный час.
– Мне было бы интересно узнать, что же такое глупец, – улыбнулся отец Франциск.
– Пьяница, который верит в истинность грез, – ответил Петрус.
– Какое прекрасное евангелие, – заметил священник.
В молчании они отдали должное последнему вину, а потом Паулус раздал всем по пузырьку отрезвляющего, и странная команда двинулась обратно в Нандзэн.
Долина деревьев шелестела неизвестными наречиями, и луна заливала светом дорогу из черных камней. Молчаливый и неподвижный в час, предшествующий заре, в боевом порядке выстроившись перед храмом, их ждал штаб армии туманов.
Мертвые мы или живые
Книга камней
Стиль
Петрус любил истории и сказки за ту власть, которая, как и вино, раскрывала в пробудившемся времени свободу грез, но его опьянял не только сам рассказ – он так же чутко реагировал на его форму, как и на утонченный сепаж[43] вина. Красивая история, лишенная стиля, – это как петрюс в корыте, часто говаривал он Паулусу и Маркусу (которых это нимало не волновало).
Больше того, у него была слабость к французскому языку, к его нутряной силе и куртуазному кокетству, потому что корни и элегантность для текста