— Неправда, — шутливо возразила Зоя, — брюки и еще кое-что мы ему великодушно оставляем.
— Мне ничего не надо, — продолжал старик, вынимая из бокового кармана бумагу и развертывая ее. — Вот список всего, что у меня есть: имения, дома, капиталы. Сестрам твоим и вам двум оставлю, что сочту нужным… Остальное рассыплю, как пыль… Богом клянусь — все раздам… пусть все берут неимущие…
— Ого! — с выражением гнева в лице шепнул Илья Петрович. — Вы слышали, господа?
— Возмутительно! — откликнулась Глафира и лицо ее сделалось злым и холодным. — Отобрать все у родных детей, чтобы бросить оборванцам-нищим.
Зоя нахмурила черные брови, охватила руками ручки кресла и, с ненавистью и презрением вглядываясь в отца, сказала:
— Ну, отче Серафим, путешествуй в монастырь. Мы тебя накажем за эти слова.
Она повернулась к Тамаре и нежно прошептала:
— Тамарочка, из твоих черных глаз смотрят на меня демоны: пусть они обвеют душу мою тьмой.
— Отдам все… — повторил снова Серафим Модестович.
— Но, сыночек мой, вот что вспомнил я: мне кажется, что люди смотрят на меня не прежними глазами и не так почтительны ко мне. Простые рабочие — у тех раскрытые сердца и в лицах как бы умиление, но кто повыше… Вот разгадай-ка ты мне.
По лицу Леонида пробежала грусть.
— Вы заметили и я тоже.
— Тоже-тоже! — дрогнувшим голосом повторил старик.
— Что же ты заметил, мой друг?
— Папаша, оставим это, — со страдальческим видом сказал Леонид, — и верьте мне, что раздать богатство ваше вам не удастся: мои сестры и их мужья уже вцепились в капиталы свои и для вас давно уже расставлены сети.
В лице старика дрогнули какие-то мускулы и в глазах отразились изумление и вспыльчивость.
— Сети!.. Как они смеют?
Леонид поднял руки над головой.
— Мир — тьма.
— Тьма… да…
Он неподвижно стоял с опущенной головой в мучительном раздумье, но потом поднял голову и лицо его оживилось.
— Нет, неправ ты. Всегда любили меня мои дети и теперь, когда я лучшим стал, как они могут восстать против отца… Сети!.. Как на врага подымутся, значит?
Леонид снова расставил руки, как бы показывая на все находящееся на земле.
— Тьма-тьма!
Старик откинул голову и стал смотреть на сына.
— Что сказать ты этим хочешь?
— Слушайте, папаша. Когда человек безумен и жесток <…> тонко душит людей, в его честь часто слагают хвалебные гимны. Когда же, просветлев духовно, он перестает совершать дела тьмы и видит сокровенное и тайное, мнения переменяются и о нем говорят, что он…
— С ума сошел? — быстро проговорил старик.
— Да, да, именно так.
— Это вот самое и мне приходило на мысль. Но что, сынок, ты сказать этим хочешь? Пусть их болтают: обезумел фабрикант, пускай кричат: вон, вон, сумасшедший идет — что мне до этого? Иной есть голос в душе моей и сделаю, как он велит: все раздам, а фабрику я уже велел закрыть.
И Серафим Модестович, с чувством полного сознания святого долга «раздать все», быстро пошел вдоль залы к противоположной двери и вдруг остановился, увидев за колоннами лица членов своей семьи. Постояв немного, он направился к ним.
— А, вы все здесь!
Изгибаясь своей высокой фигурой, Зоя медленно поднялась и над ее мрачно смотрящими синими глазами низко опустились брови, сливаясь в одну черную ленту. Она положила руку на спинку кресла и, когда заговорила, то казалось, что по ее красным губам забегала злая, ядовитая змейка.
— Да, отец прекрасный, с удивлением слушали вас, с удивлением и скорбью: все хотите раздать разной сволочи, пьяницам и оборванной дряни, а родных детей заставить побираться. Превосходно. Старый тиран во всем ясно виден — и в равнодушии к детям, и в безумной любви к оборванной, пьяной черни.
Серафим Модестович стоял неподвижно и с каждым словом дочери, мускулы лица его нервно вздрагивали, как бы от какой-то внутренней боли, в то время как глаза все более расширялись в выражении изумления.
— Ты ли это? Как, ужели это ты говоришь?
Зоя закинула голову и топнула ногой.
— Да, именно я.
— Ты!…
Голос Серафима Модестовича упал, в нем звучали сдерживаемые слезы, но одновременно с этим подымался гнев, подползая, точно горячая волна. Он делал усилия заглушить его.
— Клянусь, тебя не узнаю. Как можно это? Ты всегда послушна была, почтительна и перед волею моей смирялась. Теперь вот только злость в твоем лице я вижу — и грубо, и резко отвечаешь.
— Заслужили.
Она круто повернулась на каблуках и стала спиной к отцу.
Былой огонь дикого гнева сверкнул из глаз старика.
— Мерзавка!..
Он сделал страшное усилие воли потушить прежнего дикого человека в себе.
— Клянусь, нет сил себя сдержать. Как смела ты спиной повернуться!
Зоя снова сделала оборот на каблуках.
— Не кричите, никто вас больше не боится.
Она быстро пошла к колонне и остановилась там, и красные губы ее вздрагивали от злого, глумливого смеха.
— Что значит это? — попеременно глядя на всех, спросил Серафим Модестович. Ответа ни от кого не получалось, и он продолжал стоять неподвижно, точно пораженный громом. Леонид подошел к нему и сказал:
— Папаша, помните, что волнение — слабость и мы с вами, глядя на тьму мира, должны быть спокойны, как бессмертие.
Старик повернулся к сыну и на мгновение лицо его как бы осветилось светом.
— Хорошо, сынок, хорошо, дай овладеть собой… вот, вот…
Он вдруг вскричал:
— Нет, Богом клянусь, огонь она бросила в мое сердце… А, вот и вы! — воскликнул он, увидев стоящего у колонны Ольхина. — Вы ее муж — отвечайте вместо этой негодяйки, что означают ее слова: «никто вас больше не боится»? С каким лицом она плюнула это «больше». Ого! Понимать надо, что прежде боялась меня и потому лаской гасила всякую вспышку во мне, хотя был черств я и жесток. Лицемерка и обманщица! Теперь явилась передо